– Поэтому мужественные, боясь чего-нибудь, боятся не постыдного страха и обнаруживают смелость не постыдною отвагою?

– Правда, – сказал он.

– Если же то и другое не постыдно, значит, прекрасно?

– Согласен.

– А когда это дело прекрасное, то и доброе?

– Так.

– Следовательно, и трусы, и смельчаки, и исступленные боятся постыдного страха и оказывают постыдную смелость?

– Согласен.

– Но отваживаются они на постыдное и злое по другой ли какой причине или по незнанию и невежеству?

– По незнанию и невежеству, – отвечал он.

– Что ж теперь? То, почему трусы – трусы, называешь ты трусостью или мужеством?

– Трусостью, – отвечал он.

– А трусов не потому ли назвали мы трусами, что они не знают, что страшно?

– Конечно потому, – сказал он.

– Следовательно, трусы бывают трусами от невежества?

– Согласен.

– Но трусостью ты согласился назвать то, отчего трусы – трусы?

Подтвердил.

– Именно, трусость есть незнание того, что страшно и не страшно?

Одобрил.

– А трусости противно мужество?

– Так.

– Следовательно, мудрость касательно того, что страшно и нестрашно, противно незнанию этих вещей?

И это еще одобрил.

– Незнание же их есть трусость?

На это уже едва отвечал.

– Стало быть, мудрость относительно того, что страшно и нестрашно, есть мужество, так как оно противоположно незнанию этих вещей?

Тут Протагор не хотел даже подать знак согласия и замолчал. А я продолжал:

– Что же, Протагор, и не подтверждаешь, и не отвергаешь?

– Сам кончи, – сказал он.

– Позволь сделать еще один вопрос, – примолвил я, – не думаешь ли ты и теперь, как думал прежде, что между людьми есть величайшие невежды, которые, однако ж, очень мужественны?

– Тебе, – сказал он, – кажется, сильно хочется, чтобы я отвечал; изволь, признаюсь, что прежде допущенные мной положения не позволяют мне отвечать на это положительно.

– Но я спрашивал тебя не для чего иного, а только для того, чтобы исследовать все, относящееся к добродетели, и в чем состоит самая добродетель. Знаю, что по раскрытии этого совершенно объяснилось бы и то, о чем мы оба так долго рассуждали: я – что учить добродетели невозможно, ты – что она изучима. А теперь результат нашего разговора представляется мне в виде доносчика или насмешника; он, если бы мог говорить, сказал бы: «Как вы странны, Сократ и Протагор! Ты, Сократ, прежде утверждал, что добродетели учить нельзя, а теперь хочешь противного тому – усиливаешься доказать, что все виды добродетели: и справедливость, и рассудительность, и мужество – суть знание; но ведь отсюда следует, что все они могут быть предметом науки. Если бы добродетель была не знание, а что-нибудь другое, как доказывал Протагор, то она, очевидно, не могла бы быть изучимой; но так как, соответственно твоему домогательству, Сократ, она – знание, то странно, от чего бы ей не быть предметом науки. Равным образом, Протагор прежде полагал, что добродетель изучима, а теперь домогается, по-видимому, противного, и лучше соглашается называть ее почти всем, лишь бы только не знанием. Но под этим условием она никак не может быть предметом науки». Обозревая таким образом все с начала до конца и встречая ужасные противоречия, я сильно желаю распутать их и хотел бы, после прежних наших исследований, определить: что такое добродетель? А потом опять рассмотреть: изучима ли она или нет? Пусть тот Эпиметей не вводит нас в обман при исследовании, как он, по твоим словам, обошел нас при разделе. Мне и в притче Прометей нравится больше Эпиметея. Руководствуясь им и желая быть предусмотрительным321 в целой своей жизни, я располагаю всеми своими делами и, если хочешь, с удовольствием буду исследовать вместе с тобой предмет нашего рассуждения, как обещался сначала.

– Твое усердие, Сократ, и искусство весть разговор похвальны, – отвечал Протагор. – Впрочем, и я, думаю, человек нехудой, а особенно независтлив: говорю многим, что из всех, с кем встречаюсь, и преимущественно из сверстников твоих, более уважаю тебя и не удивляюсь, что ты будешь принадлежать к числу знаменитейших мужей по своей мудрости. Что же касается до предлагаемого тобой предмета, то исследуем его, если хочешь, после; а теперь время обратиться к чему-нибудь другому.

– Пусть будет так, как тебе угодно, – сказал я. – Притом и мне давно уже пора идти, и только благодаря любезному Каллиасу я доселе оставался здесь.

После этих обоюдных объяснений мы расстались.

<p><strong>Горгиас</strong></p><p><strong>Лица разговаривающие:</strong></p><p><strong><emphasis>Калликл, Сократ, Херефон, Горгиас, Полос</emphasis></strong></p>

Калл. Так-то можно бы прийти, Сократ, только на войну да в сражение322.

Сокр. Что? Неужели, по пословице, мы поспели на праздник к шапочному разбору?323

Калл. Да еще на праздник торжественный! Ведь вот сейчас только Горгиас показал нам так много прекрасного324.

Сокр. В этом, Калликл325, виноват именно Херефон326: он заставил нас провести несколько времени на площади.

Хереф. Нет нужды, Сократ; я же и поправлю дело. Ведь Горгиас мне друг; так он покажет себя, если угодно, хоть сегодня, а когда хочешь – и в другое время.

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзивная классика

Похожие книги