Ливен давно тянул с отъездом и охотно уступал просьбам товарищей, уговаривавших его подождать, даже тогда, когда в глубине души уже понял, что дело безнадежно и что переворот отложен на неопределенное время. И теперь он молчаливее обычного выслушивал всевозможные предсказания, которыми занимались сидевшие в общем зале офицеры, взволнованно вырывая друг у друга газеты с последними новостями. То они ждали сигнала с запада, ибо даже после того, как пассивное сопротивление в Руре было отменено, они все еще считали вероятным, что отступление перед французами имеет целью стянуть втихомолку все добровольческие корпуса на восток и вернуть Верхнюю Силезию, то прислушивались к вестям с юга, из Мюнхена, где какой-то одержимый, о котором раньше никто и не слыхивал, вдруг решил идти ва-банк. Он, вероятно, вообразил, сказал Ливен Лютгенсу, когда они уже лежали в постелях, что весь мир ахнет, если он со своими парнями промарширует к Фельдхернхалее1. Но их тут же разогнали: несколько выстрелов, и все. Восстание левых, на которое можно было бы обрушиться, тоже не начиналось. Красных в Саксонии быстро подавил рейхсвер. Таким образом, обе стороны обессилели и окончательное решение опять откладывается. Ливен сказал Лютгенсу:
— Я сразу понял, что из этого ералаша ничего не выйдет, революция начинается совсем не так. Были бы вы со мной в 1917 году в России, вы бы поняли, как это делается.
Теперь каждому из них приходилось решать что-то лично для себя, раз всеобщий сигнал, освобождавший каждого от подобного решения, так и не был дан. Где провести этот период ожидания, который теперь растягивался на неопределенное время? Торчать и дальше в имении? Но Ливену и Лютгенсу здесь уже до смерти надоело. Переехать к друзьям в город? Но друзья успели за это время обеднеть, озлобиться и сами не знают, что предпринять. К счастью, еще есть несколько стран, сулящих войну и мятеж. Ведь только, когда человек постоянно стоит на грани между жизнью и смертью, он ощущает непрерывный подъем. А во имя чего эта жизнь и во имя чего эта смерть — вопрос второстепенный.
В Берлине, где можно, впрочем, найти все, что угодно, существует даже своего рода бюро, подыскивающее офицеров для некоего Абд аль-Керима, который со своими рифскими племенами сражается в Африке против французов и испанцев. Лютгенс сказал:
— Там можно хоть французов позлить!
Но Ливен, рассмеявшись, ответил, что для него лично главное, чтобы этот Абд аль-Керим, или как его там зовут, поскорее бросил их в бешеную схватку, а с кем, ему решительно все равно. В Южной Америке тоже есть предприимчивые страны: Боливия, Парагвай и другие. Там тоже есть свои войны, консульства и вербовочные бюро.
Берлинские родственники Глеймов знали немало людей, имевших отношение к подобным вербовкам для заграницы. Лютгенс боялся ехать без денег. Но Ливену успело опостылеть все, что его окружало. И он решил коротать ожидание у своего двоюродного брата. Он не мог больше выносить ни эту местность, ни этих людей, свидетелей стольких безнадежно рухнувших планов на будущее.
За последним общим завтраком Глейм вручил Ливену железнодорожный билет с присущей ему чопорной вежливостью: он словно боялся стеснить друга, предложив эту помощь. В душе Глейм был очень рад отъезду Ливена. Он успел за это время жениться. Молодая хозяйка из Берлина слишком охотно проводила время с офицерами, особенно с Ливеном, для которого одевалась тщательнее, чем для собственного мужа. И Ливен никогда не упускал случая сказать ей, что она удачно выбрала такой-то цвет или что он сегодня в первый раз видит на ней эту блузку. Уезжая, он думал о своей школьнице со сказочными косами. Он до дна перевернул ее жизнь, и притом гораздо основательнее и быстрее, чем это могла бы сделать связь, доведенная до своего естественного конца, и привычные, уже наскучившие и потускневшие встречи. Что-нибудь менее стоящее не имело смысла и перевертывать, а эта Глейм, эта столичная штучка, дерзкая и остроумная, несравненно мельче его школьницы.
За прощальным завтраком Ливен был еще раз почетным гостем. Вот когда за ним захлопнутся главные ворота, потом дверца экипажа, потом дверца купе в поезде, тогда он уже будет не почетным гостем, а только человеком без определенных занятий и без крова. И он заранее предчувствовал это состояние, хотя твердо решил не поддаваться страхам, что его заграничный план может рухнуть... Он считал, что самым главным препятствием для осуществления всяких планов обычно и являются подрывающие волю заботы и сомнения. И тягостное предчувствие, вероятнее всего — лишь отзвук слишком хорошо знакомого ему еще с юных лет ощущения бесприютности и необеспеченности. Уж сколько раз видел он лица друзей и родных, ландшафты, предметы в том мерцающем и беспощадном свете, в каком видишь их при расставании!