— Я считаю, что тогда мы были сильнее, но постепенно сильнее стали русские, а в конце концов — англичане. Ты, может быть, сам поехал бы со мной, будь ты сильнее, Отто. Я считаю, что человек, тогда заслуживает право чем-то владеть, когда он сильнее всех остальных.
— А я считаю, что ты вовсе этого не считаешь. Есть разные способы быть сильным. Ты ведь...— Он поискал нужное слово и договорил: — Ты ведь в конце концов христианин.
Эрнст Ливен рассмеялся и воскликнул:
— Тут я вынужден жестоко разочаровать тебя. Я отнюдь не христианин, я до мозга костей язычник, и я поклоняюсь тому, чему поклоняются язычники: Силе и Красоте, Власти и Наслаждению.
— Мне кажется, язычники поклонялись и другим богам, кроме Власти и Наслаждения, например Мудрости. И во всяком случае, я за то, чтобы мы пораньше легли спать. Спокойной ночи под моей кровлей.
«Что он имел в виду, говоря о своей кровле?» — размышлял Ливен. Сам он охотно готов был смотреть на этот дом как на временное пристанище. Он спал крепко и долго, и, когда встал, оказалось, что Отто давно уже в поле.
Вечером младший спросил:
— Кто эти две красивые женщины на портрете, который я рассматривал, чтобы скоротать время?
— Разве ты не помнишь мою мать и мою сестру?
— Твоя мать похожа на девушку, а сестра — на замужнюю женщину.
Эрнсту Ливену не угрожала скучная жизнь с глазу на глаз с двоюродным братом: в доме бывал постоянный гость. Учитель местной школы, долговязый блондин, родом из Гамбурга. Всю войну от первого до последнего дня он провел на фронте и набрался там разных теорий, которые теперь пускал в ход, занимаясь со своими учениками. Каждый вечер, сидя у Ливенов и обвив стул длинными руками и ногами, он излагал свои мысли. И битвы, уже отбушевавшие на Западе, в Средней Германии, Гамбурге и Саксонии, еще вызывали словесные бои в этой затерянной в глуши крестьянской горнице. Несмотря на запальчивость, спорщики были наилучшими друзьями, больше-то им не с кем было спорить здесь, в деревне. Эрнст Ливен дивился: все, о чем говорил этот долговязый молодой человек, повторяло те рассуждения, которые Эрнст привык считать взглядами большевиков, евреев и безымянной массы недовольных, одичавших людей. «Наверняка,— думал Ливен,— такие же разговоры ведутся сейчас в каждой деревне, на каждой улице, в таких же вот комнатах с самодельной мебелью, с висящими на стене изображениями Гинденбурга, Шлагетера, Людендорфа или же Иисуса Христа. Это просто жалкая попытка скоротать время, такая же, как чтение книг, которыми Отто Ливен заполняет свои полки, как игра на скрипке, которой нередко завершаются их споры. Вероятно, в этом и состоит мирная жизнь, чтобы, как мячами, неторопливо перебрасываться мыслями, безобидно и праздно пережевывая их».
— Та сила, которой создается история, никогда не шла от масс,— говорил Отто Ливен.— Она всегда рождалась только из идей, а идеи рождались в отдельных личностях, как вы и я.
— Скольким людям в Германии не до идей,— отвечал учитель,— оттого что они голодают и мерзнут. И мы еще совершенно не знаем, какие идеи они способны создать.
— Построение социалистического беспорядка, — заметил Эрнст Ливен.
— Революция никогда не совершается с соблюдением чистоты и порядка,— продолжал учитель.— При такой радикальной уборке неизбежны грязь и кровь. Так было во время Французской революции, так было и у нас в средние века во время крестьянских войн. Христианство при своем возникновении тоже не принесло людям покоя и порядка. Образованные римляне ненавидели его, потому что оно шло в глубину народных масс, двигало ими. Впервые появилось нечто доступное для всех, а не только отдельных избранников вроде нас с вами.
— Оно было не интернациональным, а сверхнациональным, оно никогда не смазывало границы между отдельными народами. Оно объединяло лучших представителей каждого народа в одной идее, которая была выше всех народов. А ты что на это скажешь? — Ливен-стар-ший так быстро повернулся к кузену, что тот не успел согнать со своего лица насмешливое выражение и ответил:
— А что, по-твоему, я должен сказать? Я не способен, как вы, с такой быстротой носиться по всей вселенной.
Учитель заявил, обращаясь к Ливену-старшему:
— Все зависит от того, что вы понимаете под словами «идея», «идеалист». Если людей, которым их идея дороже собственного блага, то идеалисты мы, именно мы. Потому что мы всей своей жизнью боремся против материи, которая унижает человека.
«Подождем»,— решил Эрнст Ливен. Все слова казались ему только пылью, поднятой множеством событий. А все это столпотворение слов — только ветром, взметающим пыль.
Он мог выносить покой лишь в ожидании лучшего. Но вот пришло письмо из Берлина, в нем зять Глейма писал, что вербовка прекращена и что если Ливен не захочет ехать в Мюнхен, где сейчас живет большая часть его земляков, то и в Берлине найдутся люди, которые могут устроить уволенных чиновников и демобилизованных офицеров хороших фамилий в банки и на промышленные предприятия.