— Вы всегда предполагали, Клемм, что это будет все то же самое, только для разнообразия без евреев. Я же вам сразу сказал, Клемм, что это не имеет ничего общего с социалистическим бредом. Этот человек действует совершенно так же, как я, когда оставляю на своем производстве открытыми все клапаны. Ни одного слова против производственных советов, против забастовок, против Первого мая, наоборот, пожалуйста, если вам нравится. Пусть он спокойно называет свою штуковину социализмом, пусть спокойно называет свою партию рабочей. Сейчас, мол, германский рабочий — самая важная фигура в государстве. Я, между прочим, тоже так думаю. И если держишь его в руках, то держишь все. А если рабочему больше нравится старое название, что же, попробуем сыграть на старом названии. У нас вот противятся конфискации коронного имущества. А меня это и навело на такие мысли. Говорят, Гитлер сколотил свою партию из людей, которые желали именно подобной конфискации. Вот, скажите по совести, Клемм, разве вы видели когда-нибудь стопроцентного социалиста, который был бы против любой конфискации? Социалист всегда против собственности. Идет ли речь о моей фабрике, о вашем автомобиле или о новой ливрее вашего шофера Бекера. Пусть будет всем плохо, всем одинаково плохо.
«Вот уж правда-то! — подумал Бекер.—Поэтому сын нашего садовника все время и шпыняет меня: с моей точки зрения, вы, Бекер, мол, прямо крепостной. А говорит он это потому, что завидует мне. Он хочет, чтобы и мне жилось так же плохо, как ему»
Бекер опять испытал большое удовольствие, когда они втроем, сидя за одним столом, обедали в гостинице.
II
Когда последние гости простились с хозяином, Ливен еще поговорил кое с кем в лифте и в вестибюле. Посмеялись над обысками, произведенными в последнее время в гаражах и квартирах их единомышленников, которых обвиняли в организации запрещенных союзов. Левая пресса была переполнена описанием найденных документов. Капитан Штеффен рассказывал, что он сразу же переехал в отель «Эден», так как за его квартирой следят, но он, как и все, считает, что им не грозит ничего серьезного до тех пор, пока президентом остается Гинденбург.
— Весь этот шум в печати поднят собаками, которые брешут, но не кусают.
— Когда нам подадут сигнал, мы живо примемся за дело, предупреждать без конца мы не будем.
Ливен надеялся, что капитан Штеффен предложит ему выпить рюмочку коньяку. Но сегодня все точно сговорились, никто не пригласил его. Казалось, они все были до крайности поглощены неотложными делами, а потому дали ему спокойно уйти из отеля «Адлон» и пересечь Унтер-ден-Линден. Он решил поехать автобусом, так как денег на такси у него не было. Может быть, Штеффен даже боялся, что их разговор кончится просьбой о деньгах или об устройстве на работу. Хотя Ливен и берег костюм для таких случаев, как прием у Кастрициуса, фасон его порядком устарел. В мундире Ливен имел бы прежний вид, насмешливый и дерзкий, равнодушный ко всему свету. А теперь он стоял, втиснувшись в переполненный автобус, который мчал его по вечерним улицам, где огни вспыхивали быстрее, чем звезды в небе. Он умел хранить равнодушие на всех полях сражений, во всех опасностях, во всех войнах, а сейчас ему требовалось беспредельное равнодушие, чтобы отстоять себя в ночной столице, которая совершенно равнодушна к тому, погибнет ли он сию минуту или включится в ее треволнения, в какие-нибудь заговоры, любовные истории или финансовые аферы. Автобус катился то посреди сумрака глухой улицы, где фонари словно тонули в мареве, то мимо ярких и пестрых огней кинореклам, но у Ливена не было денег даже на кино, хотя он и служил агентом в фирме световой рекламы, куда его устроил зять Глейма, когда выяснилось, что Абд аль-Керим больше не нуждается в иностранных офицерах.
Ливен каждый месяц принуждал себя добывать два-три заказа, пуская в ход остатки своего красноречия, что стоило ему таких же усилий, как утомившемуся фокуснику особо сложный трюк. Когда у него оказывалось достаточно денег, чтобы разок пообедать в ресторане, хотя бы потом пришлось впроголодь жить весь месяц, он целыми днями и не вспоминал о своей службе. Его не увольняли только потому, что какой-то обер-директор внушил какому-то унтер-директору, что Ливену нужно оказать поддержку.
Он сошел в Штеглице. Торопливо миновал несколько тихих улиц. Ливен снимал здесь комнату, ему нравился район. В этом городе-гиганте были небоскребы и фабрики, были и кварталы, напоминавшие своей пустынностью деревню, провинцию, порты, даже заморские города. У Ливена теперь не хватало денег на комнату в доме, выходящем на улицу, и вот он идет двором во флигель, где снимает комнату у хозяйки. Но лестница здесь все же натерта, и медные шары на перилах все же поблескивают. В сущности, ему, Ливену, должно быть все равно: входит он во дворец или во дворовый флигель. Но его равнодушие нуждается в людях, которых бы это злило. А на заднем дворе в районе Штеглица, да и вообще в Берлине людям решительно нет никакого дела до того, что Ливен к чему-то равнодушен.