И муж, и она, и лежавшая в колясочке девочка не имели ничего, кроме своего имени, а его нельзя было заработать, оно принадлежало им уже в течение ряда веков. В незапамятные времена кто-то завоевал его честью и храбростью, и каждый, кто носил или будет носить это имя, обязан также блюсти родовую честь. Имя обязывало быть каждую минуту готовым пожертвовать жизнью ради самого дорогого, что есть на свете, а самое дорогое и было отечество. Если бы кто-нибудь спросил маленькую Мальцан, что такое отечество — правда, никто ее не спрашивал,— она бы, наверно, ответила: народ, в ком течет та же кровь, что и в ее стройном чистеньком теле, а такие люди, как ее муж и она, являются самой сущностью и сердцевиной этого народа. Она чувствовала презрение и недоверие к чужим, так презирала бы пшеница кукурузу, если бы та стала уверять, что из нее можно испечь хлеб. Но молодая женщина никогда не встречалась с людьми, которые попытались бы привить ей другие мысли, ибо общество, с детства ее окружавшее, было тщательно изолировано от всего огромного сообщества людей.
Теперь Венцлов мог бы считать себя счастливым: он обладал женщиной, которой хотел обладать, она была всегда одета к лицу, никогда не докучала ему неисполнимыми желаниями, охотно и неутомимо заботилась о ребенке и доме. Венцлов был на хорошем счету у начальников и у подчиненных, держался вдалеке от споров, ссор и разногласий. На службе он строго и неукоснительно исполнял то, что считал своим долгом, а каким должен быть этот долг в каждую данную минуту, он узнавал в свободное время из дневников видных полководцев и офицеров былых времен, некогда придавших его отечеству тот блеск, которым оно обладало еще в великую войну. Потом все погубили предатели и дураки.
Разочарование по поводу рождения дочери прошло у него даже быстрее, чем у жены, и не только потому, что малышка ему нравилась, что на нее весело было смотреть; он испытывал к дочке непонятную для него самого нежность, выходящую за пределы положенной меры чувств. Ему было приятно, когда жена забавы ради давала ему подержать девочку. От теплого, вертлявого тельца исходил ток новой, непонятной жизни, и это чувство не имело ничего общего с его представлением о любви, а тем более с возвышенными понятиями чести и славы.
Не вдумываясь ни во что, он попросту радостно ощущал, как детская головенка прижимается к нему, а ножки, брыкаясь, толкают его в грудь. Он мог бы считать себя счастливым, если бы по временам его не мучили воспоминания об отце. Отец пал с честью на поле боя, отец прославил имя, которое сын носит с такой гордостью. Но перед войной Венцлов-старший, рано выйдя в отставку, жил дома; и при воспоминаниях о том времени и сын и дочь приходили в ужас. Своим вынужденным бездельем и своими капризами отец сделал жизнь в семье невыносимой. Сын начал свою карьеру так же рано, как и отец; до сих пор ему по порядку давали чин за чином. Мальцан оказался прав, уговорив его служить в рейхсвере. И хотя их сословие было сильно урезано, оно больше, чем прежде, служило залогом того, что понятия долга и чести еще живы. Но шансы выдвинуться были теперь совсем ничтожны. Войны, когда можно было бы совершить что-то исключительное, не предвиделось. Хотя Гинденбург и был президентом, но, для того чтобы послать к чертям всю систему и призвать к власти соответствующих людей, он был слишком стар. И вот Германия утешалась Лигой наций. Она заключала договоры направо и налево, она стремилась добиться равноправия, вместо того чтобы стать ведущей. А это влекло за собой еще большее сокращение ее военной мощи, давало еще меньше перспектив для возрождения; для Венцлова же все это означало неизбежную раннюю отставку.
Старик Шпрангер, друг его отца и тестя, некогда с успехом ходатайствовавший за Венцлова, и тот не мог бы добиться для него какого-нибудь назначения в штаб или в министерство. Военная карьера Венцлова, так же как и карьера отца, просто должна была оборваться, даже если бы он и служил в настоящей армии. И неужели тогда он, как и отец, будет с утра до ночи брюзжать, сделается пугалом для семьи — для жены, для крошечной девочки и для детей, которые еще родятся? Ни честь, ни имя не могли смягчить предвидение этих серых дней. Правда, сейчас он был еще настолько молод, что мог рисовать себе неизбежное угасание молодости только во время редких ночных приступов тоски. Он скрывал их от жены, даже от самого себя. И если Венцлов относился неодобрительно к любому слишком сильному движению чувств, то тем более упрекал он себя за эти постыдные приступы уныния. Сомневаться в правильности законов, управляющих жизнью, а тем более опасаться их — казалось ему чем-то вроде преступного неповиновения. И он силился побороть страх, сжимавший ему сердце, скрывал его, как тайный порок, даже от своего давнего и вновь обретенного друга Штахвица, который в этом году был переведен в гарнизон Венцлова.