Раздался свисток паровоза. Мигель весь сжался, застыл. Дети сгрудились у окошек, крича и махая руками. Но он даже не пробовал протиснуться к окну, только поудобнее устроился на скамейке. Он озяб: холодная сырость ползла по ногам. Поезд дважды свистнул. Казалось, этот протяжный свист медленно вонзается в пространство. Мигель не моргая уставился на свои руки. Вдруг у него мелькнула мысль, которая раньше никогда не приходила в голову: «Я один». Да, он был совсем один. Из глубин сознания возникала эта уверенность — отчетливо, ясно. Он всегда будет один, и, кроме как на себя, ему не на кого рассчитывать. В вагоне третьего класса, под гомон детей, столпившихся у окон, — детей, которые плакали, махали беретами и платками, — девятилетний мальчуган, съежившись на скамейке, будто нахохлившаяся птица, постигал, что такова жизнь, — для него, по крайней мере, — и надо принимать ее, как она есть, а слезами горю не поможешь. И у него возникло предчувствие: «Маму больше не увижу». Темное, глубокое предчувствие. Не увидит. Прошлого не вернуть. Та мама, по чьим бровям он проводил пальцем, в чьи теплые колени утыкался лицом, умерла, ее похоронили (далеко-далеко, там, где заброшенные лодки подобны серебряным кораблям, где мягкий песок искрится мириадами звезд). Никогда больше он не увидит ее.
Поезд дернулся, сначала вперед, потом откатился назад на несколько метров. Всех сильно качнуло. Замигала лампочка на потолке, затрещали, столкнувшись, вещи. По вагону прошел учитель в синем пальто. Он хлопал в ладоши и кричал: «По местам, все по местам! Отойти от окон». Изо рта у него шел пар. Поезд тронулся. Дети кричали: «До свиданья!» А он подумал: «Прощай» — как тогда, в Алькаисе. Навсегда, безвозвратно.
Поезд тронулся, и воспитательница стала закрывать окна. С запотевших стекол капало. Какая-то девочка начала рисовать пальцем на стекле. Но рисунки тотчас расплывались под крупными каплями. Ему тоже захотелось рисовать на стекле, но он сидел далеко от окна. В купе ехали мальчики и девочки — примерно его однолетки. Самой старшей, очень смуглой девочке, было лет четырнадцать. На ней была плиссированная юбочка, клетчатый жакет, черные носки и туфли на детском каблучке. Ему она показалась безобразной и очень противной, потому что командовала ими на правах старшей. Зато был мальчик еще ниже его ростом, тоже смуглый и похожий на Чито. «Если бы Чито был здесь!» — подумал Мигель. И сердце у него сжалось.
Через час с небольшим прибыли в Виладрау. Шел дождь. Темные тяжелые тучи ползли по свинцовому небу. Вот-вот стемнеет. На станции пришлось ждать. Дети играли. Но он никого не знал и, как в поезде, сидел на скамейке — тихий, задумчивый. Он крепко сжимал в руках свою кошелку, а на плече висел мешочек. Потом их повели через селенье, в строю по трое, по грязи, под дождем. Они натянули на головы свитеры и куртки. На краю селенья был замок, конфискованный новой властью, к нему-то и держали путь. На садовых воротах вывеска: «Интернат имени Розы Люксембург». Это название ему почему-то понравилось. Однажды в саду дона Пачеко он увидал красную розу, только что распустившуюся, и с тех пор роза была для него такой вещью, которая есть только у богатых и ст
Ужинали в столовой. Их рассадили по четверо за столики, накрытые клетчатой клеенкой. Кругом были развешаны плакаты, а на самом видном месте — стенная газета, выпущенная старшими детьми. На первое подали суп-пюре, очень горячий, в глубоких тарелках из желтого фаянса. Перед каждым стоял прибор: стакан, ложка, тарелка, и лежал кусок хлеба. Потом ели жаркое с картофелем, очень вкусное. А на десерт — орехи и сушеные фиги. Малышам дали еще по стакану молока. Подавальщицами были те же воспитательницы, только теперь они надели белые халаты. Потом поднялись в спальни, устроенные в башне замка, и рассовали чемоданы под койки. Кровати были неодинаковые, видно, собранные из разных мест. Раздали ночные рубашки — длинные, из грубой белой ткани, с красными метками на вороте. Улеглись и погасили свет. В окна проникали лиловые отблески. Верхушки елей густой чернотой вырисовывались на небе. Он заснул не сразу. Опять, со смутной ноющей болью, вспомнилась мать: ее черные волосы, рассыпавшиеся по подушке… «Как хорошо будет без меня обеим! Я им был в тягость. Знал я, что они ушлют меня подальше, что не любят меня. Вот вырасту, сделаю Аурелии какую-нибудь пакость. Я ей насолю по первое число. Уж я придумаю, как насолить». Он повернулся на правый бок, сунул руку под подушку. «Эх, был бы здесь Чито!» Но что же делать, раз его нет? Что делать, раз совсем нет друзей? «Ладно, друзей заведу». И он уснул.