Подумать только, я собственноручно убил человека. Убил его ради, как говорится, любви. Да, скорее всего тот бедолага преставился, иначе зачем ему валяться на земле и сокращаться, как посыпанной солью слизень? Дошел до дна, раз уж опускаться на него, так целиком и сразу. Похоже, так в моей душе все и обустроилось — смирился с новым стилем жизни я, да и никак нельзя теперь отступиться. Приходиться кормиться той кашей, что жизнь накладывает, а качество корма, как известно, очень сильно влияет на состояние организма в целом. Видать, успело эволюционировать мое нутро и сколотить себя под стать изменениям… Так что, для него нет ничего катастрофического в насилии и последующем убийстве. Зачем думать об этом, когда не испытываешь сожаления по содеянному? Этика, надо полагать, во всем повинная, а за нею следует глупый традиционализм на хромых ногах, которым в пору бы давно отвалиться — мир не подходящий!
Интересно, а какова величина греха сего? Расшиб же я голову не обычному человеку, а, можно сказать, искусственному, копии. Нам на каждому углу твердят, что ценность дубликата в десятки, а то и в тысячи раз меньше ценности оригинала. Значит получается, что хоть я и убил тварь с душою, человекоубийцей все же назвать меня нельзя… Не распинать же, в самом деле, на кресте за каждого прихлопнутого таракана! Так крестов не напасешься… Что-то и циничность у меня какая-то кривая получается, фальшивая — актерская привычка всему виной. Да и в конце концов, все эти мысли давным-давно были передуманы: наверняка человечество на заре клонировании погрязло в схизме. Одни были против и приводили свои доводы, другие приветствовали новинку. Тогда-то кто-нибудь да и изложить нечто подобное, так что мыслишки мои из разряда заурядных. Нечего сейчас им предаваться, и оттого превращаться в посредственность — плохо кончу, а мне хочется по-прежнему бороться.
Мы бежали долго, и я не обращал внимание на ее восклицания, которые раздавались всякий раз, когда моя слепая спутница ударялась о что-то или спотыкалась. Туфельки с ее премиленьких стоп были давно сняты — моя инициатива. Мне показалось, что так ей будет намного легче перемещаться, да вот только у этой затеи были некоторые неприятные последствия — кожа на ногах Евы сильно изранилось, отчего ей было с каждой минутой все сложнее и сложнее поспевать за бешенным темпом нашего побега. В итоге, она в изнеможении упала прямо на пыльную землю и, воздев к небу скорченное в плаксивой гримасе лицо, жалобно сказала:
— Я не могу больше! Не могу, Ид! — она заревела горько, а потом села и почему-то с силой порвала одну из бретелек своего платья, частично обнажив тем самым грудь, кожа которой из-за света располагавшегося недалеко фонаря отдавала красивой белизной. Картина мне показалась завораживающей и достойной того, чтоб художники рисовали ее, раз за разом совершенствуя. Спустя столетия образ сидящей на земле девицы в зеленом платье обрастет легендами, и потомки придадут некий религиозный смысл свисающему чуть ниже ключицы клочку материи, растрепанным волосам и скатывающейся по правой щеке слезе необычайно крупных размеров. Все это на фоне тусклого света, окруженного почти что всеобъемлющим мраком. Так не рисует нынче, но когда-нибудь найдется нужный художник и выдумает нечто подобное. Его будут превозносить за этот шедевр, но не сразу, а чуть погодя — скажем, лет через пятьдесят после того, как творец прикажет долго жить.
Заминка произошла не очень вовремя. Отдалились мы серьезно, но вероятность того, что нас обнаружат, сократилась все же незначительно, раз уж спустя двадцать минут всякое перемещение прекратилось: они с каждой минутой будут увеличивать зону поиска и спустя час или два нас наверняка поймают, если не раньше. Во чтобы то ни стало надо идти к Шахтам. Там нас тоже, быть может, найдут, но не так быстро, а этот факт дарит надежду на спасение. Так что восстать бы надо девушке изможденной, дабы плоду внутри нее жизнь дарована была.
— Ева, — обратился я к ней, судорожно обнимая ее, будучи разгоряченным побегом и нервозностью, — Нам надо идти. Скоро ты отдохнешь! Только скорее вставай!
— Не могу! Иди сам. — крикнула она, а после опустила до этого на миг прижавшуюся к лицу ладонь на землю и угодила в маленькое кровяное пятно, образованное ранами на ее ногах. — Ид, я не могу! — еще раз истерично выдавила она из себя эту начинавшую повергать меня в гнев фразу.
— Ева! — с злостью в голосе сказал я. — Если ты не пойдешь, мы сдохнем! Понимаешь? сдохнем! Завтра же меня четвертуют, а ребенка нашего убьют! И ты будешь виновата во всем этом!