«Да ну вас всех, — легонько, больше для своего спокойствия выругался Веригин. — Больной я вам, что ли?» Но Медовиков неистовствовал, и пришлось подойти.
— Что там у вас?
— У нас-то ничего, а вас чего-то Самогорнов разыскивает.
«Да ну его», — опять подумал Веригин.
— А что там такое?
— Говорит, получено радио — идем в Энск. — Медовиков явно был огорчен.
— Как в Энск?
— Обыкновенно. Все по морю, все по широкому, — говорил Медовиков, явно копируя Самогорнова.
— Чепуха какая-то, — не поверил Веригин. Ему почему-то втемяшилось в голову, что после того, как со стеньги убрали государственный флаг, крейсер тотчас же повернул на базу: буксировщик со щитом взял курс на зюйд-вест (SW), а они на зюйд-ост (SO). — Мы приписаны к старой базе, и никакой Энск нас ни с того ни с сего на довольствие не возьмет.
Но на всякий случай позвонил Самогорнову:
— Ты чего там баламутишь вверенных мне боевых наших сограждан?
— Не баламучу, братец, а скорблю по поводу безвременно осиротевших наших ветреных подруг, коих мы оставили в прекрасном древнем городе.
— От кого слышал? — деловито поинтересовался Веригин.
— Самолично, причем от уважаемого нашего командира дивизиона — звание прописью — капитан-лейтенанта Кожемякина. Так что, братец, прими мои соболезнования и все такое прочее.
— Как же так? — Веригин чуть было не спросил: «А как же Варька-то?» — И меланхолически досказал весь ряд: — Милый домик Алевтины Павловны, гравюрки на стенах с видами Питера и черт-те знает еще что? А? Это кто же придумал?
— Это, братец, придумало высокое начальство, приказы коего, как тебе известно, не обсуждаются. Так что все-таки прими соболезнования и смирись, гордый человек.
«Так, — подумал Веригин, и стало у него на душе как-то горько и нехорошо. — Так, — повторил он, соображая, что бы предпринять в этой поганой ситуации. — Так», — сказал он в третий раз, потому что ничего в этой поганой ситуации предпринять было нельзя: Энск — не рейд старой базы, из него на три часа к Варьке не вырвешься. Он полез наверх в огневое отделение — черт ли толку в переживаниях, когда впереди все туманило, накричал в нижнем перегрузочном отделении на старшину подачи, что у него-де и ветошь по углам валяется, и палуба плохо протерта, и вообще… Когда он выбрался к орудиям, на душе стало совсем скверно, и Медовиков это понял и не полез к нему с разговорами, а Остапенко не понял. Остапенко спросил:
— Товарищ лейтенант, а что, в Энске мы надолго застрянем, или как?
— Товарищ Остапенко, — сказал Веригин, — когда вы наконец поймете, что вопросы на службе задают старшие, и когда вам наконец станет ясно, что говорить люди учатся только до пяти лет, а всю последующую жизнь они учатся молчать и слушать.
Остапенко хотелось поговорить по душам, с этим он и сунулся к Веригину, а тот почему-то одернул его, и Остапенко растерялся, глаза у него забегали, а руки непроизвольно вытянулись по швам, и весь он стал какой-то испуганно-глуповатый, словно уличили его в мелкой непотребности.
И вдруг понял Веригин, что Остапенко ждет от него самой малости — дружеского слова, но Веригин промолчал, даже подумал, что Остапенко уже раздражает его, и упрекнул себя — не сердцем, а трезвым, холодным рассудком, — что мог подумать такое о тишайшем, безответном матросе, и тотчас забыл об этом. Бывает ранней осенью, безжалостный холодок коснется теплой земли и растает, оставив невидимый след. «Что это со мной? — удивился Веригин, но и удивился спокойно, словно подумал теперь уже не о себе, не о втором или третьем лице, а по крайней мере о десятом, о котором и думать-то не имеет смысла. — А ничего… Притомился малость. Отосплюсь, и все пройдет. Все пройдет, Веригин. Это хорошо, когда все проходит».
Остапенко все стоял и чего-то ждал, хотя ждать было уже нечего, и Веригин сказал ему:
— Ну, ступай. Займись своим делом.
Остапенко сглотнул, дернув кадыком, повернулся, а из правого отсека кто-то отчаянно и радостно крикнул:
— Слышь, Остапенко, ты писал своей?
— Ну, писал, — чуть слышно отозвался Остапенко.
— А письмо отправил?.. Слышь, друг, не отправляй! Дай списать.
— Дак оно же…
— А ничего, — сказал все тот же веселый и отчаянный голос: — Я имя переставлю, ну там слово заменю, а то у меня три заочницы. Ей-богу, и писать уже не знаю чего.
«Ну и правильно, — подумал Веригин, — пишите, братцы, письма. Только зачем же списывать. Списывать — это нехорошо». И усмехнулся: тут власть его кончалась, и он знал, что матросы будут писать, списывать и переписывать письма своим любимым, знакомым и незнакомым девчонкам, и будут напропалую сочинять красивые небылицы, а девчонки, читая эти письма, станут ахать и восхищаться, верить, а больше не верить тому, что прочтут, и сотни этих писем пойдут на растопку, а в сто первом, может, и откроются истинные чувства, и ради этого, сто первого, стоит писать сто остальных.
— Резвятся, — сказал Медовиков, чутко следивший за выражением лица Веригина, и вовремя догадался, что тот начал отходить и готов теперь для дружеской беседы.
— А пусть их…
— Чем бы дитя ни тешилось, Андрей Степаныч, только бы не плакало.