— Мельчает флот, — хотя меньше всего эти безусые лейтенанты печалились о том, что флот мельчает, и верили в себя как в богов, и знали — ах, как верили и знали, попивая чаек вместо ямайского рома! — что они-то флоту измельчать не дадут, потому что каждый второй из них — Нахимов и каждый третий — Бутаков. И тогда Самогорнов принял весь кувшин с чаем, чтобы держать речь, согласно ритуалу, утвержденному для офицерских собраний:
— Товарищи офицеры, будущие полные и неполные адмиралы, с отличиями и без оных, други мои, позвольте поднять эту пенную круговую чашу за наш достославный бело-голубой флаг, перед которым мы, коленопреклоненные, смиряем свои срамные головы, ибо нетленный дух наших великих пращуров, освятивший его полотнище, был, есть и пребудет вечно нашим утешением и нашей надеждой.
— Я что-то плохо тебя понимаю, Самогорнов. — Першин усмехнулся, немного кокетничая и привлекая к себе всеобщее внимание. — Какой флаг? Какой дух, каких пращуров? Тех самых, которых история смахнула со своих скрижалей?
Самогорнов подумал, словно примеряясь к тому, что сейчас произнесет, и сухо, почти официально сказал:
— Изволь. Пращуры — это безусловно история, но история — не выгребная яма. Военная мысль, как составная часть национальной культуры, не может быть прервана или уничтожена. Она может быть только развита и усовершенствована, поэтому, не являясь в прямом смысле наследниками старого российского флота с его доктринами, мы наследуем военно-морскую мысль Петра Великого, Сенявина, Бутакова, Ушакова, Нахимова, Макарова, становимся с ними в один ряд. Это я и имел в виду, когда предложил на круг пенную чашу. Так как, други мой?
— Пьем, — весело и согласно закричали лейтенанты.
— Присоединяюсь, — вслед за всеми нехотя сказал Першин.
Самогорнов помолчал, словно готовясь говорить еще долго, но неожиданно тихо промолвил:
— Памяти павших, памяти тех, кто ни при каких условиях не менял курс и до конца дней хранил верность нашему рабоче-крестьянскому флагу, — и отпил глоток. Кувшин принял Веригин, ему захотелось сказать что-нибудь этакое значительное, чтобы и самому удивиться и других удивить, но мысли накатывались одна на другую, и были они одна банальнее другой, и тогда он, отчаявшись вообще что-либо связать воедино, сказал:
— Мир тем, кого уже нет, и мир нам, потому что мы есть, ибо павшие живут памятью живых.
Последним по кругу принял кувшин Першин и уже сказал:
— Милые мои лопушки, — но тут ударили колокола громкого боя, и вахтенный офицер потребовал:
— По местам стоять. На якорь и швартовы становиться.
— Я заканчиваю, господа присяжные заседатели, — пробормотал Першин, оттеснив себя в сторону и давая возможность другим разобрать мичманки и шинели, и впервые искренне пожалел себя, что вот у других-де команды и у этих команд есть строгие обязанности при постановке крейсера на якорь, а у него только адмирал… Першин завидовал в эти минуты и Самогорнову, которому служба так и шла в руки, и Веригину, у которого, по мнению Першина, служба еще не шла, но могла пойти, и с этой завистью он и пошел на мостик, чтоб быть поближе к патрону, но когда поднялся на левое крыло, оглядел палубу и увидел на ней черные фигуры матросов и офицеров среди них, выделявшихся разве что только фуражками да шинелями, зависть сама по себе потухла, и он уже решил провести вечер в Доме офицеров и никому больше не завидовал. В конце концов пусть лучше ему завидуют.
А между тем, пока матросы разносили швартовые концы и снимали с якоря стопора, Веригин подошел к Самогорнову и опять-таки между делом сказал:
— А поганая службишка у нашего щеголя.
— Не говори, — отозвался Самогорнов. — Пока мы тут с тобой по-хорошему будем уродоваться на палубе, он тем временем по-поганому смотается в Дом офицеров. Впрочем, каждому свое.
Энск открылся сразу щербатыми рядами домов, по которым резко и хлестко прогулялся кулак войны. Война была и при входе в бухту, поставив себе могильный крест из мачты затопленного немецкого транспорта, и на причалах, добротных бетонированных, слаженных на совесть, и на этой совести, уткнув носа орудий в землю и опустив очи долу, сморщились обгорелые и полуобгорелые танки с едва заметными крестами на броне башен.
— Сколько их тут… — невольно подумал вслух матрос Остапенко.
— Сколько было, мы их все тут приголубили, — лихо откликнулся Медовиков и, предвкушая горячую швартовую работенку и, как всегда, шалея от этого предчувствия, потому что если в башне непреклонный хозяин Веригин, то на палубе это право обычно уступалось ему, оборвал себя на полуслове: дескать, нечего попусту отвлекаться, что было, то и быльем поросло, а надо думать о том, что будет. — А ну, ходом, ходом!
— Отдать левый якорь, — негромко подал с мостика команду каперанг.
— Пошел левый! — тотчас закричал главный боцман и, перегнувшись через леера, увидел, как пятитонная адмиралтейская игрушка, отлитая из чистейшего чугуна, с плеском шлепнулась в воду и в клюзе с грохотом и лязгом, высекая искры, запрыгала и забилась цепь: — На клюзе десять.