Команды исходили с самого верху, с командно-дальномерного поста, и спускались сперва в самый низ — в центральный пост управления стрельбой — и только оттуда уже, преобразованные в числовые величины, поступали в башни, и там наверху каперанг со старпомом и старшим артиллеристом, и комдив Кожемякин, прочно обосновавшийся на самом голубятнике, видели, как одно творение рук человеческих дубасило другое творение тех же рук, и все, вопреки логике и здравому смыслу, шло хорошо, потому что последний залп полностью накрыл «цель», и будь она обычным кораблем, а не бронированной черепахой, ей пришлось бы туго, а может быть, и совсем плохо. В башнях-то ничего этого не видели и ничего не знали, и орудия мерно качались с одного угла на другой.
— Дробь! — сказал там, наверху, каперанг. — А то, чего доброго, они еще сигнал бедствия выбросят. Потом ходи по штабам, оправдывайся.
— Орудия заряжены, товарищ командир.
— Добро. Последний залп.
— Залп! — И когда снаряды с воем вонзились в небо, Кожемякин устало и почти безразлично сказал: — Дробь… Башни и орудия на ноль.
Веригин обернулся. Орудийная прислуга, переборки, палуба — все было в белой пыли от асбестовых футляров, в которых заряды из порохового погреба подавались в огневое отделение, и матросы со старшинами походили на изрядно поработавших мельников.
— Благодарю за службу! — во всю силу легких крикнул Веригин, чтобы его услышало возможно больше людей.
— Служим Советскому Союзу! — улыбаясь и не очень дружно, но весело ответили ему и на левом орудии, и на среднем, и на правом.
Качало сильно, и это стало ощутимей, когда наконец-то все кончилось и орудия больше не разевали казенников, требуя себе все новых подношений.
Позвонил Самогорнов:
— Веригин? Выходи, братец, покурим, разомнемся, а то у меня от эдакой пахоты ноги занемели. Чего доброго, застой крови получится.
— Пахали — это верно, только не мы.
— Ну мы, ну не мы, — весело сказал в ответ Самогорнов. — Экий ты, право, братец…
Они сошлись между башнями, долго прикуривали, пряча спички в ладони, но спасения от ветра не было, хотя корабль и шел носом в волну. Сплошной шквал рушил гребни на палубу, срывал с них пену, выл и пел свою вакхическую песню в честь одному ему известного бога или идола. «Скорее, все-таки ветер язычник, — красиво так подумалось Веригину. — И песня его в честь Кожемякина. Это по его воле сегодня орудия изрыгали пламень», — и ему стало грустно, что на этом языческом веселье он оказался в стороне; хотел было, посмеиваясь, сказать об этом Самогорнову, но Самогорнов мог неправильно понять, объяснить эту элегическую грусть: «Фу-ты, черт!» — заурядной завистью, и тогда Веригин деланно озабоченно спросил:
— Как думаешь, отстрелялись — ничего?
— Нормально, — сказал Самогорнов. — Комдив — молоток. Залпа три вдубасил в «цель».
— Думаешь?
— Полагаю, — уточнил Самогорнов. — После обеда врежем еще по берегу, и — на старую базу. Будя, братец, повоевали.
— А что же Энск?
— Тебе-то какая печаль? — удивился Самогорнов. — Сходишь на бережок, помилуешься.
«Да нету Варьки-то, — обидясь на себя за опрометчивость, что посоветовал Варьке уехать, с неожиданной тоской подумал Веригин. — Нету Варьки-то».
— А славно мы, братец, попахали.
«Уехала Варька-то. Варька-то уехала, — но где-то уже в уголочке затеплился уголек: — А может, и не уехала! Не уехала, может…»
— Ты где, братец?
— А… Не спрашивай. Тут я или там — не все ли равно?
По кораблю объявили готовность номер три.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
В старую базу пришли в зените следующего дня, стали на правый якорь, завели на бочку швартовы, скатили для большей вальяжности палубу, хотя штормовая волна смыла с нее последнюю пыльцу, и тотчас сыграли обед:
За обедом Першин меланхолически и даже со скорбью — кажется, он не притворялся и не ерничал, по своему обыкновению, — заметил Самогорнову с Веригиным:
— Все, мальчики. Сейчас мой адмирал дерябнет с вашим каперангом ромишевича, флаг-офицеры уложат свои шмутки, оркестр сыграет «Прощание славянки», вахтенный сигнальщик спустит флаг адмирала — и конец нашей компашке. Славненько мы пожили, но жаль — мало.
— Правду глаголешь? — с интересом спросил Самогорнов. — Или байку сочиняешь?
— Правду-матушку. Ее, сермяжную. Первым катером я ухожу. Так что, Веригин, можешь на меня рассчитывать. Подброшу.
«А может, Варька-то и не уехала, — опять затеплилась у Веригина слабенькая, как копеечная свечка, надежда. — Не уехала, может, Варька-то».
— С превеликим удовольствием.
— Особого приглашения не жди. Дуй прямиком в катер. Нонче вашему брату-антилеристу послабление вышло…
— Самогорнов, будь другом, скажи Медовикову, чтоб списки на увольнение составил, да передай ему… — Веригин как будто бы поперхнулся. — Да, передай: Остапенко я списываю.
— Ну, ну, — без особого энтузиазма согласился Самогорнов и даже заметно обиделся: — Я, конечно, передам, а в случае чего и прикрою тебя, но скажи, яви милость, с каких это пор ты меня в свои заместители определил?
— Если тебе трудно, тогда что ж…