Солнце висело над крышами, и в воздухе уже не ощущалось утренней свежести, как час назад, в минуту восхода, когда Минаев стоял на огороде в белой нательной рубашке и поглаживал бороду; от всего — от тропинки, по которой он шагал и которая была изъедена трещинами, от засыхающей и желтеющей травы вдоль плетней, наконец, от самих плетней и изб, мимо которых он проходил, сутулясь и не глядя ни на что, — веяло застоявшейся сушью. Чувствуя эту сушь, Минаев вместе с тем как бы не замечал ее; он шел в сельсовет, и все мысли его были сосредоточены на предстоявшем разговоре с Федором Степановичем. «Выжил, однако, — думал он, снова и снова представляя себе тот зимний день похорон. — Будут и для тебя гвозди и крышка, — говорил он, вспоминая, как сегодня во тьме, на печи, мысленно хоронил Федора Степановича. — Ты сперва за руку поймай, эть, не тут-то было», — заканчивал он, усмехаясь лишь заметной в единственно зрячем и прищуренном теперь от света глазу усмешкой. Солнце било ему в спину, и он сквозь пиджак чувствовал его тепло. Когда проходил мимо хлебных амбаров, заметил, как в теневой стороне, прижимаясь к еще прохладным бревенчатым стенам, стояли отбившиеся от стада бычки. «Так, так, так», — про себя произнес он, на мгновение отрываясь от своих размышлений и обращая внимание на угнетавшую уже теперь, с утра, жару. За амбарами, недалеко, начиналось хлебное поле. Оно было хорошо видно Минаеву — низкая, редкая и прежде времени желтеющая пшеница. «Так, так, так», — переводя взгляд туда, за амбары, продолжил он, теперь еще сильнее щурясь и еще заметнее усмехаясь глазом. В засухе, охватившей Белодворский район, он видел не стихийное бедствие, а лишь знак, что не только он, но и сама природа, сама земля противились тому, как жили и как работали на ней теперь люди.
«Так, так, так, — повторил он, вкладывая в эти слова все свое злое и радостное чувство, — то ли еще будет…»
III
В девятнадцатом году федоровские мужики посылали ходоков к Ленину. Уходили трое: безлошадник Вениамин Пронин и крепкий, как тогда говорили, мужик Прокофий Минаев с внуком Семеном. Вернулись же только двое: Прокофий с внуком. До Москвы они не добрались и у Ленина не были, но на сходе, когда вся деревня собралась на площади перед церковью, Прокофий Минаев (после того, как он рассказал о смерти Пронина, заболевшего тифом в дороге, и показал справку, взятую в белебеевской больнице), слыша торопившие его окрики: «Ты был ли у Ленина? Ты вот о чем скажи!» — громко и твердо заявил:
«Да, был».
«Ну что он? Что говорил? Как жить?»
«А так жить: хлеб у мужика не трогать, хозяйства не рушить, не разорять, а землю нарезать тем, кто поднять ее может».
«Верна-а!»
«Свое гнет, факт».
«У кого быки, тому и землю!»
«Верна-а!»
«Не давать земли!»
«Дать!»
«Дать!»
«По-рровну!..»
До вечера шумели федоровцы на площади. Прокофия пригласили на собрание комбеда, но он и там стоял на своем: «Как сказал, так и было, для чего выдумлять мне. Могу я поднять сто десятин, вот и нарезай их мне, и весь сказ». Поверить в это было невозможно, потому что, как выразился тогда комбедовец Григорий Анохин: «Это опять мироеду честь!» — и решили опросить Прокофьева внука, Семена. Тот и выдал деда:
«Не были ни в Москве, ни у Ленина».
Так и сказал.
Снова шумели федоровцы, хотели судить Прокофия, но потом страсти поутихли, и жизнь в Федоровке пошла своим чередом. Во время раскулачивания, когда составляли список и когда Анохин предложил внести в него в первую очередь всех Минаевых, Прокофия и Петра (отца Семена), кто-то возразил: дескать, Семку-то с отцом не надо, парень против деда пошел, правду сказал, значит, наш, чего еще, — его и зачислили в середняки. С тех пор никто в деревне уже ни разу не вспоминал эту историю с ходоками.
Не вспомнил бы о ней и Федор Степанович Флеров — он знал кое-что об этом еще от отца, — если бы не два события, которые произошли с ним недавно и которые заставили его задуматься. Первым событием был разговор с правленческим конюхом Никитой Веригиным. Как-то за полночь, вернувшись из районного центра, Федор Степанович распрягал лошадь во дворе правления, перед конюшней. Никита Веригин, припадая на деревянную ногу и постукивая ею о сухую землю, ходил вокруг и помогал Флерову. Ночь была теплая, звездная; над соломенной крышей конюшни, почти касаясь ее своим огромным красным диском, проплывала луна. Возбужденный только что прошедшим в районе совещанием и возбужденный быстрою ездою, Федор Степанович не хотел спать и не торопился домой. Вместе с Никитой Веригиным, свернув по цигарке (то ли от фронтовой привычки, то ли просто от привязанности к кисету Веригин курил махорку), попыхивая ими, они сели на рессорку и разговорились.
«Горят хлеба», — с грустью сказал Федор Степанович, потому что все еще находился под впечатлением того, что видел, проезжая днем от Федоровки до Белодворья: кругом на полях низкая, засыхающая и желтеющая пшеница.
«Так вот она, ночь, а никакой прохлады. Земля-то, что печь, теплом дышит».
«Жаром», — подтвердил Федор Степанович.