Я забормотал что-то про Петю, с которым она… которому она…

— Дурачок, — еще более нежно произнесла она. — Петя — это совсем иное дело… — и вдруг обняла меня и поцеловала в губы.

Как же все изменилось вдруг, как изменилось все в мире после того часа, что просидели мы на ее диване, когда обнимал я ее за плечи. И насколько же безгрешными были мои руки, насколько помыслы были чисты!

Когда я, полный раскаянья. хотел отобрать одно из моих обличительных стихотворений, чтобы разорвать его тут же, она, не отдавая (пусть тебе всегда будет за него стыдно), не отдавая, вдруг сунула его себе в вырез блузки: попробуй достань. отбери! — я и пробовать не стал, это было для меня просто немыслимо.

Домой я летел, совершенно ошалевший от счастья, и, едва придя, сел писать ей письмо, на которое она, прощаясь, обещала ответить.

Я описывал ей, как ехал в трамвае, как счастье переполняло меня, как мне хотелось поделиться им с каждым из пассажиров, с тем вот мрачным дедом напротив: «Эй, дедуля в мятой кепке! Не грусти, не унывай! Ты еше дедуля крепкий! К счастью движется трамвай!» Все, все пусть будут счастливы, даже милиционер, засвистевший мне на Некрасова и даже двинувшийся было за мной. «Оглянувшись с постной миной // На мильтоновский свисток, // Вдруг подумал я: „Галина“, — // Улыбнулся и убег». Таких восторженных писем я не писал больше никогда в жизни.

Будь же благословенна, юность, которой даровано такое восприятие любви, когда любить — важнее даже, чем быть любимым, когда все чувственное — еще на самом последнем месте, а на первом — чистейший образ любимого человека, измысленный тобою, как стихи, образ существа, конечно же, ни с кем в мире не сравнимого.

Через день я получил ответное письмо Гали, довольно милое и предельно дружеское. Сколько я его ни перечитывал, сколько ни доискивался хоть какого-то намека на позавчерашнее на этих двух страницах, посвященных грядущим экзаменам и нашей общей (десятиклассников) проблеме поступления в институт, сколько я ни пытался истолковать в пользу ее собственного любовного чувства строки. типа: «А ты, Олег, тоже должен в конце концов определиться, в какой институт будешь подавать». — ответного обвала чувств я не ощутил. Ну и что? Не может Галя в первом же письме признаваться в том, что и без слов стало мне понятно в ее комнате — и на лестнице при прощании! И нечего настырничать, и нечего домогаться от нее непрерывного подтверждения. Сказано же было тебе: «Петя — это совершенно другое дело…» Вот и помни это, вот этим пока и ограничься.

Я не особо и настырничал во время наших велосипедных прогулок на Крестовском острове, почти безлюдном по вечерам, во время сидения над Невкой. (Кстати, это было не совсем безопасно: недавняя амнистия наводнила город уголовниками, только и было разговоров о том, что где-то кого-то ограбили, раздели, изнасиловали. Нас Бог миловал.) А потом наступили экзамены, к которым Галя относилась мало сказать, что серьезно, и встречи наши стали вообще редкими, правда, по-прежнему сопровождались они мимолетными поцелуями.

<p>15</p>

Свои экзамены я сдал на пятерки, а в промежутке между алгеброй и немецким выиграл на первенстве города среди школьников двухсотметровку, что приписал благотворному влиянию любви и, вероятно, не очень ошибся. Результат «двухсотки» был много лучше второго разряда (я уже таскал его на груди), но до первого все еще было далеко.

Приятели мои давно уже определились с дальнейшими планами: двое шли в военное училище, двое — в институт Бонч-Бруевича, Сережа Евдокимов, напарник мой по московской эпопее, золотой медалист, подавал в ЛЭТИ, а сама Галя, давно уже, оказывается, решившая стать учительницей, — в Герценовский институт. Куда идти мне самому, я все еще толком не задумывался. Хотя аттестат у меня был вполне приличный, бестроечный, я понимал, что сугубо технические вузы мне противопоказаны. Сугубо гуманитарные профессии (истфак, филфак) меня тоже не прельщали, «Макаровка» — всем бы хороша — отпугивала военной дисциплиной и казармой. Оставался нейтральный Горный институт, где на четвертом курсе учился старший брат. Мне нравилась их студенческая компания, иногда собиравшаяся у нас, лихо поддававшая, голосящая песни, типа: «Глобус крутится — вертится, словно шар голубой…» Кроме того, мне нравилась горняцкая форма, в особенности — погоны, где на черном бархате золотом сиял трехбуквенный вензель — «ЛГИ». И — никакой военной дисциплины.

Подумав самую малость, я отвез аттестат в приемную комиссию Горного. Уже на ступенях этого удивительного, впервые, пожалуй, по-настоящему увиденного мной здания, прямо у подножия которого плескала волной Нева, я понял, что выбрал правильно.

Перейти на страницу:

Похожие книги