Меня встретил охранным лаем щенок — собственность братовой семьи. Никого в палатке не было. Я провалялся на раскладушке, ожидая родственников — давно уже должны быть дома, — потом сунулся в соседнюю палатку, откуда слышались глухие голоса. Тут выпивали: двое сидя, один лежа. Лежачий отмачивал в тазу ногу, сизую и вздувшуюся. Это был пилот с вертолета, на котором утром улетел на съемку брат.
— А он в больнице, в Кокчетаве, — сказал мне летчик. — Вертолет-то наш наеб… Жена его в больницу машиной повезла.
— Да что с ним, что сломал, в каком состоянии? Расскажите подробнее!
— А хрен его знает. В сознании был тогда. Я и сам, видишь? — кивнул он на свою сизую ногу. — Вернется жена, расскажет.
— Я сам туда поеду.
— Дело хозяйское, — ответил летчик, которому приятели опять протянули стакан. Больше разговаривать он был не намерен.
Я вышел из этой приветливой палатки, совершенно не ведая, что предпринять. Как добраться до Кокчетава? На какие шиши? На кого оставить братово барахло, того же щенка? С кем брат тут дружит, к кому обратиться за помощью, а главное — что с братом?
Часа через два из Кокчетава на машине приехала братова жена: он уже был в больнице с переломом шейных позвонков, но, по рентгену, перелом был удачным, и можно было надеяться на лучшее.
Кокчетавская больница была набита под завязку, в палатах лежали койка в койку, без расфасовки по заболеваниям. Преимущественно это была хирургия: резаные, стреляные, ломаные… В конце концов брата перевезли в Ленинград, и после больницы он еще несколько месяцев проходил в корсете. На этом его отдельная периферийная жизнь закончилась.
29
Вернувшись в город, я узнал о судьбе нашего сборника и о сопряженных с этим летних репрессиях. Остальное происходило уже при нас. В начале сентября «Ленинградская правда» аж в передовой статье (!) обрушилась на опальное Лито и на Глеба Сергеевича, который«…пренебрег необходимостью воспитывать членов литобъединения в духе глубокой идейности, правильного партийного отношения к литературному творчеству. В результате такого „руководства“ в студенческой поэзии Горного института появилось много стихов, проникнутых настроением уныния, апатии, безразличия к окружающему…»
Появление такой статьи с такими примерно пунктами обвинения Глеб Сергеевич прогнозировал давно. Оргвывод был предрешен — у Глеба отобрали Лито.
Союз писателей выделил Горному институту своего сочлена, некоего Левоневского, прозаика и переводчика. Чтобы дело не выглядело бойкотом (Глеб просил), да и обижать незнакомого человека было неловко, мы выдержали пару месяцев занятий, бесцветных и никчемных, и более в институтских стенах не собирались.
Гена Трофимов и Брит работали на периферии, на Сахалин уже уехали Лида Гладкая с Горбовским и их новорожденной дочкой. (Это уже был третий «наш» ребенок: Алик Городницкий родил сына, Ленька Агеев — дочку.)
Хоть и реже, чем прежде, мы собирались теперь либо у Глеба Сергеевича на канале Грибоедова, либо у Леньки на Садовой. Сколько там было говорено, пито и пето! Порядок занятий кружка не менялся: обсуждаемый поэт, оппоненты и совершенно бескомпромиссный, даже жесткий порой, но всегда предельно заинтересованный разговор о стихах. Потом читали по кругу и никогда — под рюмку. Рюмки имели место только после стихов.
Новые стихи… Агеев — «Встреча поэтов с 1937 годом»: «Лежал их путь — трагичен и короток. Они не знали — будет ли, как было… А им еще глядеть из-за решеток, А им еще точить в Сибири пилы…»
Брит, переписывающийся с Глебом Сергеевичем и Сашей Штейнбергом, присылал из Сибири, из своего Березова, стихи, и вот это, о Маяковском — «Смерть поэта»: «Когда страна входила в свой позор, Как люди входят в воду — постепенно (По щиколотку, по колено, По этих пор… По пояс, до груди, до самых глаз…), Ты вместе с нами шел, но был ты выше нас. Обманутый своим высоким ростом или — своим высоким благородством, Ты лужицей считал гнилое море лжи…»
Новые стихи… Гордость за друзей-поэтов, жажда собственного совершенства, соревновательство, ревность даже, общий наш двигатель, общая аура. Это потом мы стали замкнутыми системами, тогда мы были сообщающимися сосудами.
Стихи самого Глеба Сергеевича мы слушали с Ленькой у Глеба на канале. Глеб тогда уже преодолел тяжкий творческий кризис, в который его загнали последние сталинские годы, и преодолел он его не без помощи горняцкого Лито. То, что мы слушали на канале с Ленькой, было по-настоящему высоко.
Несколько раз на «квартирных» занятиях нашего кружка был Борис Слуцкий, тогдашние стихи которого мы знали наизусть, а песню на его слова «Давайте после драки помашем кулаками» голосили при каждом застолье.
Помню, как однажды, придя с мороза, Борис Абрамович стоял, прислонясь спиной к горячему кафельному боку агеевской печки, и рассказывал нам о Майорове, Кульчицком, Когане — о своих погибших однокашниках. В соседней комнате заплакала, проснувшись, грудная Ленькина дочка.
— Пойди покорми ребенка, — говорил жене Агей.
— Я послушать хочу! — отмахивалась Люба, но вставала и уходила кормить.