Помню его и во время вечерней поверки за месяц до отправки училища на фронт, когда я вплотную столкнулся с его неподкупным пронизывающим светлым взором.
— Па-ачему опоздали в строй?
— Я был в туалете.
— Не спрашиваю, где вы были. Я вас спрашиваю: почему опоздали в строй?
— Я был…
— Пач-чему опоздали? Где причина? Па-ачему?
— Я же объяснил… но вы задаете вопросы и не даете отвечать…
— Ма-алчать! И запомните: я ваши принципы необъективных причин разрушу! Встаньте в строй и подумайте о том, как вы только что огорчили всю роту! Яс-сно? Как поворачиваетесь? Отставить! Кру-угом! Шэгэм арш! Так на чем мы остановились, товарищи курсанты? Кто там очищается на левом фланге? Смир-рно! Вольно! Слушать сюда! Так вот, сержанты должны отвечать за три вещи: дисциплина, внутренний распорядок, оружие. Учебу берут на себя командиры взводов. Это из-звестно. Что получилось сегодня? Сдали экзамены и разбрелись по училищу — кто, так сказать, в библиотеку, кто по грибы. Экономить, беречь время надо, товарищи будущие командиры. Яс-сно? Между тем Григурко плавал на топографии, как самовар. Пахомов ерунды напорол — ни в какой мешок не уложишь. Кулаков чушь тянул, как утопленника за ягодицы, а сам во взводе сидит в нижней рубахе, дисциплину расшатывает разгильдяйством. Каково оружие у него оказалось? Ржавый затвор. В канале ствола будто мухи пообедали. Сер-ржанты должны провер-рять оружие, а не осматривать! Все. Смир-рно! Вольно! Раз-з-зойдись!..
Мы тайно и зло смеялись над ним, ненавидя и боясь его ястребиного ока, его требовательной анекдотической дотошности, придирчивых нотаций, уставной скрупулезности.
Он был убит в студеном декабре того страшного года под Сталинградом, куда бросили нас, недоучившихся офицеров, где погибли многие мои сверстники юной поры.
Перед самыми немецкими траншеями он лежал на сверкающей солнечной белизне лицом вниз в расстегнутой телогрейке, без шапки, в хромовых, еще училищных сапогах, сраженный пулеметной очередью в упор, на затылке его месивом слиплись короткие волосы, всегда чистоплотная круглая шея была залита кровью. Возле его руки, вонзившейся пальцами в снег, тоже окровавленной, валялся старенький револьвер системы «наган», и я представил, как полчаса назад он бежал в атаку впереди других, которые теперь неестественными бугорками темнели в морозной степи, и не добежал трех метров до немецких окопов…
Иногда думаю, что в июле сорок первого года молодые немецкие солдаты были возбуждены тем, что началась в России не очень трудная, заманчивая война с великолепными заревами по ночам, заполненным мощным гудением «юнкерсов» среди множества теплых звезд, каких никто не замечал над фатерландом, с ежедневно выданными фельдфебелем сигаретами и шнапсом, с ожиданием удобных квартир в захваченных городах, товарищеских пиршеств, дозволенных развлечений с синеглазыми славянками, щедрых наград вермахта, праздничных подарков из рейха, что радуют дух воспоминаниями о доме, особенно приятными после упоения инстинктом всех завоевателей, распространяющих вокруг жестокую стихию огня.
А в это же время мы, молодые русские солдаты, жили недавним счастьем школьной свободы, мы не сомневались, что героические подвиги, мужественные поступки отпущены нам судьбой, возбужденно и радостно были убеждены в слабости обезумелой Германии, в своей недалекой победе (конечно, без потерь), которая вновь вернет и безмятежно продолжит зеленое солнечное лето, июльскую пору футбола, прерванных войной на короткий срок.
Для них война в России была началом разрушительных удовольствий, для нас — внезапным перерывом летних каникул.
Я хорошо знаю, что чистота, наивность и романтизм стоили миллионов жизней моему поколению в сорок первом и сорок втором годах!
— Всю ночь песни и крики какие-то слышны были, аккордеон играл, вроде свадьба у немцев. Утром три фигуры появляются у них на бруствере, две женщины, а посередке офицер немецкий. В бинокль вижу: одна чернявая, грудастая, другая — беленькая, с косами, как девочка. И офицер бледный, но улыбается, а графин со шнапсом или самогоном в руке держит. Чернявая виляет бедрами, обняла беленькую, кричит таким звонким голосом: «Не стреляйте, нас послушайте. Мы под большевиками корочку хлеба только имели, а теперь при германцах живем хорошо, водку пьем и вам предлагаем!» И указывает на графин в руках офицера. Мой политрук шепчет: «Срежем фрица, а, лейтенант?» А у нас две снайперские винтовки, у меня в командирском окопе. «Нет, — говорю, — немца успеешь, никуда не уйдет. Баб-предательниц. Я левую, ты правую». А чернявая кричит: ««Переходите к нам, мы вас в чине повысим, любить будем и командовать дадим!» Я взял в прицел ее. Вижу — смеется, а сама волнуется, тискает за плечо беленькую, а та прижалась к ней, ровно к защите». «Огонь по сволочам-бабам!» — командую. Я черненькую снял. Так и повалилась. Политрук беленькую. Офицер повернулся и бежать. Я его возле самой траншеи настиг.