Последнее слово линией тянется по всей странице, будто кто-то отдернул руку писавшего. Заливаясь слезами, я поднимаю взгляд на Нолана, который, кажется, вспоминает, каково это: плакать, не проронив и слезинки.
– Александр, – бросает Нолан, – он проснулся, увидел, что я пишу, и выдернул ручку, уверяя меня в невиновности. Но даже если это и не так, я обязан своим сестрам жить дальше.
Я вытираю рукой нос.
– И ты прислушался.
– Почти. Для меня эти слова означали, что дальнейшая жизнь будет моим наказанием, – фыркает он. – По крайней мере, благодаря Алексу. Особенно когда он залез в мою односпальную кровать, потому что мне нельзя было находиться в одиночестве.
Раз я попала в самую душу Нолана и он хочет, чтобы я обо всем узнала, то даже будучи неуверенной в желании услышать ответ, я вынужденно спрашиваю:
– Ты все еще так думаешь? Что твоя жизнь – наказание?
– Нет, – его взгляд перемещается на мои губы, – это привилегия.
Я ставлю дневник на место и продвигаюсь дальше.
– Покажи что-нибудь еще, – прошу я.
Я проглатываю заметку за заметкой о его родителях. Отец ушел из уже почти развалившейся семьи сразу после смерти дочерей; однако по решению суда Нолан часто виделся с ним по выходным. Но его не волновал этот чопорный делец. В отличие от моей матери, мама Нолана только расцветала от новообретенной независимости и каждую неделю тратила бесконечные часы на уход за телом и – спасибо щедрому разделу имущества – шопинг. Со слов Нолана, она представляется мне как черствый и плоский персонаж из сказки, злобная мачеха, не заботящаяся о наследнике престола. При этом он записал почти каждый разговор с ней. Я задумываюсь, осознает ли Нолан, что в своих утверждениях, что не скучает по маме и не нуждается в ней, выразил всю свою тоску.
В записи, сделанной почти год назад, он детально пересказывает их беседу. Нолану исполнилось восемнадцать, и он купил летний дом Эндсли в Локбруке.