Я принял сомы. Мякоть ее блестела от влаги, липких потеков лунного меда иль капелек крови забитого серафима — этого я не мог сказать. Замелькали фантомы. Потом я увидел, как тело мое разорвали клыки ягуара, как мозг мой был сожран и выблеван в бесконечный литиевый тупик привиденья-планеты. Похороны часов уже здесь.
Давно забеременев выводком мумифицированных чудовищ, наш трюм теперь умолял принять в жертву своих детей. Я погрузил их — сплошь кожу до кости — в просторную шлюпку и спустил ее на воду, оставив Викторию накрененной разбоем червей, владычеством гангренозного зодиака, который довел нас сквозь рифы до этого Ада. Брат нарколепсии, что превратила матросов в вампиров, я заключил пакт о жертве, дал обет напоить море кровью самоубийства. С этой ночи душа моя была черным флагом.
Я довез бедных чучел до пляжа, где они упокоились тварями из балагана с магическим фонарем, разведенными с самим светом, лишенными отражений и пребывавшими только в форме выбоин в воздухе, вытесняемом ими. Это был плачущий, сосущий урон, нанесенный той вере, что дураки зовут временем. Лунатичный президиум непогребенных и невознесшихся — и неподсудных никому из людей.
Голодные вопли пришпорили барабанщиков. Собаки выбежали из тьмы, их морды копировали мое лицо, карикатуру в первобытной грязи. Подвенечный череп полуночи вис, порван в клочья. Море с песком переплелись под ногами, как шрамы варварского обрезанья — от горизонта, ровного, желчного, до непостижных массивов лесов, которые небо залило мукой. Оно было схоже с растопленным храмовым витражом, бальзамом, простреленным конфигурацией отравленных звезд, свищевой глиптограммой аннигиляции; его глубочайшие пасти извергли помои горящей золы, при блеске которых я убил свою мать.
Сперва я отсек ее плавники, эти черные, будто смоль, рули, чьи мышцы во время оно прорвали незрячие глубоководные подступы к льдистому вихрю, в котором я был заточен; затем содрал шкуру с ее первобытной туши, раковой опухоли, вытекшей — наконец-то — из юрского сальника океана. Ее лопнувшая брюшина выдала таинства моего становленья: осколочный взор из надгробного зеркала, призрака солевого бешенства, последнее эхо мертвых имен в подводных свадебных залах собачьего черепа и жадеита.
Я нанизал ее зубы на живую бечевку и повязал вокруг горла, размозжил ее фотоноядные очи об остекленелые мозаики кожи, мостившие дюны; ее костяные яичники заверещали как сумасшедшие игральные кости в моем кулаке. Взрезав ее клоаку, я вытащил и очистил задохшиеся останки моего идиота-брата. Бледный, меланхоличный диск его морды казался святым и сладким, как мед, от религиозной любви к буре бритв в моей сердцевине; во рту у него копошились вши, и в бездонном их хаосе я разглядел картографию пустоты, что манила меня.
Берег скорчился; он взбугрился узорами мультиоргазменных морских звезд, мечтаньями ракообразных, насильно ебущих женское мясо; зубчатые когти крались в катакомбах кровавой резни; прозрение в розовых красках стекало с соборной дыбы спинных мозгов, облепленных жиром шипастых шкур и дымящихся висцеральных венков. На сии потроха луна сбросила литографию, чей безогненный сполох показал все градации космоса, в коем я был обречен проскакать на распятом зародыше мула спиною вперед сквозь кровавые пологи, принять крещение вороного солнца; нестись по сверкающей траектории и искалечить токсином все на своем пути.
Созвездия наползли друг на друга. Полночный прилив целовал меня в уши шепотом плоти, шелестом шейки матки козлихи; укореняя тотальную вязкость, рассказывал о языках, шевелящихся в ножнах космических сфинктеров, о титанических лабиринтах кишок в храмах, вырубленных в дряблом глубоководном туфе. Я понял, что бархатный мениск моря был линзой, сквозь кою ползавшие по звездам мрачно смотрели на онейрических двойников, непрочной мембраной, хранившей сны от душителей; прелюбодейные воспоминания-призраки жались скорбными лицами к его темной поверхности.
Изгнанный с этой арены, я все равно оставался ее убийственной копией. Склепы во всем моем теле, засеяны зверем, чьей сигнатурой был серповидный сперматозоид в кильватерных струях, были беременны культом скорпионьего атавизма, основанным некогда в богохульных подводных каютах; моя патология неизгладимо отражалась средь звезд. Уделом моим были смертные муки кипящей крови, корпускулы, заряженные везувиальным насилием, атомный шторм тестикулярных планет. Плоть мне не шла. Мой отвратный транзитный период был пьесой театра теней, фосфорным отблеском, что мелькает в глазницах черепов арахнид. Я мучался жаждой.
Грязный выводок грифов, качаясь на первых злорадных солнечных ребрах, бросил черную тень на прибрежные скалы и ажурные чащи у пляжных границ; осутанив какофонический след моего замогильно-черного пращура — того, кого люди называют Убийство.
Глава Пятая