Чехов, разделяя слова большими паузами, произносил:
«Как… моего… отца и короля?»
Он превращал эту коротенькую реплику в глубочайшее осознавание всей необычности, немыслимости такого события.
Зрители замирали оттого, что на их глазах возникала мощная внутренняя пружина всего дальнейшего действия, возникала ощутимо, реально, неопровержимо.
После утвердительного ответа Горацио Гамлет – Чехов вдруг молниеподобным движением бросался к группе воинов, пришедших с Горацио, впивался глазами в их глаза, подозревая чудовищный обман. Это создавало огромное напряжение. Оно усиливалось, когда Гамлет видел, как чисты и правдивы были глаза тех, кто принес ошеломляющую весть.
Значит, это так! Значит, какой-то вихрь подхватил его и перенес в другой мир, таинственный, непознанный.
{ 117 } Страшная пружина трагедии начала свое действие.
«В двенадцатом часу я буду там!» -
вырывается стоном у Гамлета.
Свет гаснет одновременно со вскриком человека, ринувшегося в бездну:
«Скорей бы ночь!!»
Едва ли нужно после этого подробно описывать, в каком томлении, с какой внутренней дрожью ждет Гамлет вместе с Горацио и Марцелло появления Призрака на террасе замка; как мучат Гамлета звуки королевского бала и нелепая пальба пушек, доносящиеся издали.
Но вот снова звучит музыка – и Гамлет видит Тень отца!
Во всех ролях Чехова почти во всех моментах его сценического творчества ослепительно ярко проявлялось магическое действие «если бы», о котором так часто говорил К. С. Станиславский. Так было и в этой сцене.
Актеры С. В. Азанчевский и Б. М. Афонии, игравшие Горацио и Марцелло, безупречно верили в правду сценического вымысла, но восприятие этого события Гамлетом – Чеховым было не только острым и глубоким; оно было
«… Пустите!
Тот будет сам виденьем, кто посмеет
Меня держать…»
И Гамлет уходил вслед за Призраком, вне себя, ведомый своей непреоборимой судьбой.
Менялось освещение. Гамлет оставался наедине с видением, вернее, с его музыкой и его словами, которые произносил хор мужских голосов.
Принц повторял все фразы Тени медленно, словно вбирая в себя каждый слог, каждый звук. Это прерывалось быстрыми, приглушенными вскриками Гамлета, когда он узнавал, что Клавдий умертвил его отца, влив в ухо яд:
«… О, боже, боже!…
… Убийство!…
О, ты, пророчество моей души!»
Страстным, пламенным воплем звучали слова Гамлета после исчезновения Призрака:
{ 118 } «… О небо и земля!
Мне помнить о тебе?! Да! Я изглажу
Из памяти моей все, что я помнил,
Все мысли, чувства, все мои мечты
И запишу в душе твои слова:
“Прощай, прощай и помни обо мне”.
Клянусь, я помню!»
Но то не были слова холодного, жестокого мстителя, владеющего собой и уже обнажившего кинжал. Так часто играют данное место роли, и это спорно, особенно, когда вспоминаешь Чехова, у которого главным в тот момент было
Это потрясение не проходило и тогда, когда друзья поднимали его с земли. Он действительно не мог отвечать им иначе, чем бессвязно. Начинался тот значительнейший кусок роли, который Вл. И. Немирович-Данченко называл
В первые минуты этого «безумия» сквозь весь хаос чувств, сквозь всю душевную потрясенность Гамлет – Чехов великим усилием воли пробивался пока к одной, главнейшей мысли – сохранить тайну:
«… о том,
Что видели, не говорить ни слова!»
Для этого мало просто клятвы. Сейчас Гамлету мало всего обычного, земного. Нужна особая, суровая клятва на мече. Ее требует и голос Призрака.
Клятва дана! Теперь Гамлет нес один полноту этой тайны, огромной, разрывающей и мозг и сердце.
Да, на сцене стоял именно человек, перед которым «распалась связь времен». И глубоко человечным, отзывавшимся в сердце каждого зрителя, было трогательное недоумение Гамлета – Чехова:
«Зачем же я связать ее рожден?»
И потрясение Гамлета – как правильно предвидел Чехов в своем замысле – открывало путь ко всему дальнейшему сложному рисунку роли, где ежеминутно вспыхивают контрасты, где { 119 } решительность и нерешительность сменяют друг друга, подчиняясь не рассудку, а той буре совершенно новых мыслей и чувств, с которыми не справиться даже великому уму.
Так кончался первый акт спектакля.
Следующий акт начинался со сцены Офелии, возбужденно рассказывающей Полонию о Гамлете.
Очень верным и искренним в устах женственно-нежной Офелии – М. А. Дурасовой был этот рассказ. Он был единственно возможным, необходимым.