Вот теперь ей надо было бы сесть на трамвай и ехать домой. Но тут она вспомнила, что сегодня среда, а по средам читал свой спецкурс приват-доцент, преподаватель патологической гистологии. Уж он-то знал, что такое приватный спецкурс! Читал он без всякой профессорской помпы: просто затемнял комнату и показывал диапозитивы, по двадцать — тридцать препаратов за лекцию, но в длинной его камышовой указке и скупых пояснениях нетрудно было почувствовать специалиста милостью божией. Словом, Агнеш не смогла удержаться и не пойти. Там она услышала от коллег, что после обеда на фармакологии — бог знает откуда пришли эти сведения — совершенно точно будет проверка. Это была веская причина, чтобы прямо в саду клиники наскоро прожевать бутерброды, которые мать сунула-таки ей в сумку, и с трех до четырех снова сидеть на лекции; на сей раз в том световом круге, что переполнявшая ее в этот день доброжелательность отбрасывала на обретшие исконную волнующую притягательность явления, лица, предметы, оказался аристократического вида профессор (почему-то именно такими представляла Агнеш преподавателей Кембриджа) со своей ассистенткой — красивой, пышнотелой, притягивающей взгляды коллег-мужчин, и величественно-брезгливым адъюнктом — ее мужем. Потом, раз уж она все равно тут, Агнеш хотела еще забежать в Институт патологии — оправдаться насчет прогула.
Лишь по дороге домой, в трамвае, Агнеш задумалась, почему таким удивительно легким был для нее этот день, почему сердце ее лишь сейчас, словно под внезапно возросшим давлением, начинает сжиматься от чувства вины и от страха. Как счастлива была она всего три недели назад в этом же самом шестом трамвае. «Инфлюэнца?» — ехидно спросил у нее ведающий журналом ассистент, когда после шести или семи прогульщиков дошла очередь до нее. И взглянул на ее руки: протянет ли она медицинскую справку, которую так легко было добыть. И когда она с некоторым — из-за насмешливого тона — пафосом ответила: «Нет, у меня отец вернулся из плена, спустя семь лет, и мне пришлось поехать с ним к родственникам в деревню: он из-за скорбута еще неуверенно ходит», доцент поднял на нее взгляд: не сказки ли это, можно ли этому верить без всякого письменного подтверждения? «Ну что ж, это в самом деле causa sufficiens[54]», — сказал он; потом, окончательно убежденный то ли всем ее видом, то ли выражением глаз, с любопытством и даже некоторой лаской посмотрел на ее радостно-взволнованное лицо. Но где же она теперь, эта радость, которую ассистент, как свидетельствовало быстрое движение ластиком, когда он не просто удостоверял, но стирал ее пропуск, увидел у нее на лице? Вместо радости была лишь совсем иная, вязкая, не отпускающая ее среда, из которой так приятно, будто во сне, будто несомой воздушным шаром, улетать в небеса науки. Ей пришлось потрогать и разбередить все шрамы сострадания в своей душе, заставить себя вспомнить все связанное с отцом: и ценой каких мук, каких скитаний он вернулся домой, и унизительный прием, оказанный ему дома, и то, что ситуация эта подвергает испытанию и ее детскую преданную любовь; она вспомнила даже, как восхищался отцом Фери Халми, и вспомнила свой обет, данный в Тюкрёше, на крыльце старого дома Кертесов, и, когда наконец тревожные чувства и мысли, которым атмосфера университета, любознательность молодого ума, беззаботная жизнерадостность окружающих помогли затянуться, словно тромбин, начали снова сочиться из открывшихся ран, любовь и жалость к отцу с такой силой вспыхнули в ней, что в подземке она уже бежала бегом по лестнице, перепрыгивая ступени, чтобы как можно быстрее оказаться там, рядом с тем, к кому относилась эта — несмотря на все беды и огорчения — по-весеннему забурлившая, перехватывающая дыхание любовь.