Так жизнь Агнеш и Яноша Кертеса, начиная с семейного ужина по случаю Елизаветина дня (на котором появился будущий зять — склонный к полноте священник лет тридцати), окончательно погрузилась в запах жареной утки, который, словно священный дым обязательной, предписываемой обрядами жертвы, неизменно витал над столами, накрытыми в честь возвратившегося на родину пленника, и после шести-семи обедов и ужинов, еще возбуждавших привыкший к столовской пище желудок Агнеш, превратился в физически ощущаемый в воздухе жирный туман, погружающий Агнеш в сонливость и вызывающий легкую тошноту. Меню схожи были и во всех других отношениях. Меж ужинами и обедами различие было лишь в том, что дневной утке предшествовал суп с потрохами, а меж утками нижних и верхних Тюдёшей — в том, что у тети Жужики, кроме маринованных фруктов, к утке еще подавали те самые ярко-зеленые огурцы, а у тети Маришки — квашеную капусту. У Соко, чей дом считался едва ли не аристократическим (жена Пала была из дворян), рядом с уткой лежали перцы, нафаршированные капустой, а маринованные яблоки и груши были хитро вырезаны, образуя что-то вроде кружев; у Йожефа Кертеса, представлявшего другую ветвь Кертесов, где первого сына всегда называли Йожефом, молодайка над тощей и только что не сгоревшей уткой, у которой разрезы на груди сделаны были скорее по обычаю, чем для вытекания жира, долго жаловалась на хорька, который унес весь первый утиный выводок, так что эту пришлось взять без откормки. Так же обстояло дело и с пирогами. Тетя Жужика напекла пирожков с орехами, в середину каждого была вложена карамелька; в доме Соко подавали печенье, приготовленное по господским рецептам; в остальных же домах гостей радовали обычной медовой коврижкой, то есть песочным тестом, замешенным на меду.
Без особого разнообразия протекали в основном и застолья. В большинстве семей по каким-то старинным правилам (не так, как у дяди Дёрдя) стол был накрыт на троих и с гостями садился только хозяин. Одна лишь жена Соко устроилась во главе стола, да веселая тетя Маришка присела бочком рядом с братом, хотя не ела ни крошки. Женщины подавали блюда, меняли посуду и, если выпадала минутка, прислонившись к печи, смотрели, как работают челюсти у гостей, выходя в круг света от лампы, лишь если надо было подать нож или вновь пригласить наполнить почти опустевшую тарелку. У нижних Тюдёшей с их пятью дочерьми (единственный сын, студент, встречал дядю Яни на Восточном вокзале) в горницу постепенно набились, вслед за живущими пока дома, и замужние дочери, толпясь в полумраке между дверью и печкой, так что Кертесу каждый раз приходилось таращить глаза, чтобы установить, кто вошел: одна ли из тех, с кем он уже поздоровался, или новая, которую надо было еще связать с позабытой за семь лет тенью; в то время как у верхних Тюдёшей, когда гости вошли, от стола брызнули сплошь мужчины (сыновья и работники вперемешку), которых потом не было ни видно, ни слышно, у Соко же, где детей не было и достаток поэтому больше бросался в глаза, на Агнеш и ее отца глазел, кроме конфузливой девки-служанки, лишь диван с высокой спинкой и вышитыми салфетками на ней. У Лайоша Тюдёша, который, женившись, поселился в доме жены, в глубине кухни, когда они вошли, появилась какая-то старуха — очевидно, мать молодайки, — но, кроме варки и жарки да убаюкивания младенца, то и дело принимавшегося плакать в соседней комнате, на участие в приеме гостей она никак не претендовала, да и сама молодайка понимала, видимо, что миски вместо тарелок и полосатая скатерть не очень-то соответствуют рангу гостей, — видно, с матерью у нее вышел даже спор насчет приглашения: Агнеш догадалась об этом по тому, с каким видом старуха слушала оправдания дочери («Сами знаете, дядя Яни, мы не графья», «Вы, дядя Яни, в Сибири и похуже ножом, поди, ели»). У молодого Йожефа Кертеса, в их единственной горнице, выглядывала из кровати раньше времени загнанная в постель, прячась и кокетничая, крохотная девчушка, которая вскоре там и заснула, с раскрасневшейся рожицей среди теряющихся в сумраке полосатых перин.