Это письмо от Колберна напомнило мне, что настала пора вернуться к нашему юному воину. В самом начале мая 1863 года, как и прежде командуя ротой, в составе того же полка и той же бригады, он стоял со своими людьми на Ред-Ривер, на окраине недавно еще процветавшего городка Александрия. Вот он лежит, укрывшись в дощатой будке высотой в десять футов и шириной — футов в пять, сооруженной для капитана по собственному почину тремя-четырьмя солдатами из его роты, растянувшись, покуривает короткую деревянную трубку и, прямо сказать, блаженствует. С той самой минуты, когда он покинул свою палатку в Брешере (а тому уже четыре недели), он впервые укрыт от дождя (не будем считать сомнительных шалашей, которые раз или два воздвигал для него буйно хохочущий Генри). Нынешний лагерь бригады, выросший за день — словно грибы под дождем, — состоит из легких укрытий самых различных видов и разбросан под сенью буков и ясеней на добрых полмили вверх по течению реки. Сотни солдат плещутся в охряно-красном потоке, ничуть не тревожась, что в чаще на том берегу могут скрываться снайперы.
Колберн уже пообедал полусырой свининой и сухарями, смыл с себя грязь от трехдневного перехода, докурил свою трубку и забылся солдатским сном, безмятежным, как в детстве, но чутким до крайности. Шума он вовсе не слышит, но отдайте команду «в ружье!» — и он вскочит как встрепанный. Поглядеть на него, он отличный образчик бойца, но если художник захотел бы его написать, то, я полагаю, слегка бы его приукрасил. Он бурый от солнца, вконец отощал, оттого что скудно питается (а порой голодает) и еще оттого, что денно и нощно в походе; притом он костлявый и жилистый, закаленный, сильный, как волк. Походный мундир на нем грязен, потому что он спит на голой земле и шагает в облаке пыли. Столько раз уже этот мундир был сначала промочен потом и обильно полит дождем, а после густо присыпан плодородной луизианской землицей, что стал вконец заскорузлым и мог бы, наверно, уже держаться совсем без владельца, стоя сам по себе. Пора бы его постирать, да второго мундира нет, а команду «в ружье!» и «марш!» можно ждать в любую минуту. Но и тело и дух Колберна в преотличнейшем состоянии. Каждодневный труд и лишения (а порой и прямая опасность для жизни) гонят прочь расслабляющую хандру, которой порой подвержены нежные души, попавшие в бурю. Постоянно находясь на свежем воздухе, он позабыл о простудах, и армейский паек не утоляет его аппетита. Форсированные марши по горячему следу за бегущим врагом от Кэмп-Бисленда до Александрии он перенес нисколько не хуже любого фермера или каменщика в своем полку. Ноги болят у него не меньше, чем у других, распухли, в кровавых мозолях, но он ни разу еще не лег у дороги, не попросился на отдых в обозный фургон. В одном письме он сообщает:
«За вчерашние тридцать пять миль я был малость утешен таким разговором:
Ирландец-солдат моей роты, смывая с ноги кровь: «Стойкий парень наш капитан, так перетак!..»
Другой: «Да мало того! Еще ободряет ребят. Все последние десять миль то шутил, то бранился. Нет, этого не уходишь, так его перетак!..»
От Александрии Бэнкс неожиданно сделал бросок к устью Ред-Ривер, погрузился на транспорты и высадился к северу от Порт-Гудзона, отрезав его таким образом от основной территории мятежников. Вейтцель тем временем принял командование бригадой Резерва и прикрывал наступление с тыла. Ночью он делал бросок, а днем, повернувшись лицом к врагу, преграждал ему путь. Кавалерия мятежников, озадаченная, сбитая с толку, плелась по пятам, но атаковать не решалась. А потом наступил незабвенный переезд по реке от Симмспорта до Байу-Сэра, и Колберн целыми днями валялся на палубе, наслаждаясь сознанием, что он уже не на марше; глаза его, и душа, и, казалось, самые мышцы упивались блаженством; его окружали, куда ни глянь, холмы, покрытые зеленью. С детства привыкший к холмам Новой Англии и вконец стосковавшийся за год в луизианских низинах, он не мог оторваться теперь от любезного сердцу пейзажа.