С того самого вечера, когда Колберн познакомился с Равенелами, он поставил своей целью добиться, чтобы они не скучали в его родном Новом Бостоне. Распространяя везде, где мог, славу об их благородстве и мученичестве, он внушил к ним симпатию как всем своим родичам, так и многим друзьям; правда, в те дни патриотического подъема это было нетрудной задачей. Вскоре к изгнанникам зачастили первые гости, и они получили самые лестные приглашения. Доктор Равенел, человек бывалый и светский, с видимым удовольствием принимал эти знаки общественного внимания. Если в душе он и не одобрял полностью новобостонцев, столь отличных по культуре и манере себя вести от общества, в котором сформировался он сам, то, во всяком случае, он хотел показать, что доволен знакомством с ними. Популярность доктора на званых обедах и на вечерних conversazione[19] приобрела размеры, невиданные доселе в этом городе геометрических правил и пуританских воззрений. Если не посчитать их выездов за пределы Нового Бостона и новоанглийских штатов, вдаль через океан или к югу от линии Мэзона-Диксона, никогда еще эти солидные бюргеры-тяжелодумы не встречали такого приветливого и веселого, безгранично внимательного и беспечно общительного пятидесятилетнего джентльмена, как Равенел. Стоило поглядеть, как Равенела знакомили с кем-либо из почтенных столпов Уинслоуского университета, человеком ученым, как правило, но при этом застенчивым, необщительным и решительно неспособным выказать ни своих чувств, ни своих мнений; и как этот заледенелый до мозга костей истукан оживал от рукопожатия своего южного друга, а тропически жаркая улыбка доктора Равенела словно рождала отблеск на скованном морозом челе. Для унылого книжника, проведшего день в общении с древнееврейскими фолиантами и освеженного разве одной лишь прогулкой после обеда по дорожкам новобостонского кладбища, знакомство с доктором Равенелом было подобно пинте доброго хереса. Встречались, правда, такие, кто пугался доктора Равенела, находил подозрительным и учтивость его, и обаяние. Разве красноречие не может таить само по себе яда, подобно тому как благоуханный луизианский воздух скрывает злые миазмы?
— Я лично считаю его крайне опасным. Он, если задумает, причинит нам много вреда, — заявила одна из тех строгих высоконравственных дам, которых я с детства привык почитать и бояться. Тонкогубая, узкогрудая, с вытянутым лицом, страдающая от чахотки и несварения желудка, угловатая в каждом движении, лишенная даже малейших следов изящества, она служила печальным примером того, как уродует новоанглийский климат божественный облик женщины. Таковы, к сожалению, многие наши новобостонские дамы в том среднем возрасте, который в иных широтах знаменует физический и моральный расцвет женской натуры. Даже улыбка ее была скорбной, почти что болезненной, как спазматическая улыбка младенца, страдающего от желудочной колики.
— Много вреда… если задумает?.. Какого, скажите, вреда? — спросил ее Колберн, в которого была пущена эта стрела.
— Не знаю пока, каковы его верования, — заявила неумолимая дама. — Если он еретик, то может смутить и увлечь за собой не одну юную душу. Он слишком приятен и внушает мне подозрения… Не успокоюсь, пока не узнаю наверное, что он добродетелен.
— Экая несправедливость, — вскипел мистер Колберн. — Осуждать человека за то, что он обаятелен! Если принять ваш аргумент, миссис Рагглс, и начать восхищаться людьми за противоположные качества, у нас в Новом Бостоне очень много найдется кого почитать.
— Остаюсь при своем мнении, — возразила холодно дама, почувствовав колкость, но не поняв по своей ограниченности, как сильно сумел мистер Колберн ее задеть.
— Все зависит от точки зрения, — продолжал молодой человек. — Что, например, может думать про нас муравей? Может понять он, кто мы такие, к чему мы стремимся, чем заняты? Или он судит о нас лишь со своих муравьиных позиций?