Кенотическая драма обэриутов выражается не столько в ученическом подражании нумерологическому письму Хлебникова (случай Алексея Гастева и Николая Глазкова, о которых речь шла в главе V), сколько в дальнейшем развитии его нумерологического задела, проходившем под флагом абсолютного новаторства. Задел этот – иррационализация математики и антилогика – в творчестве Хлебникова представлен прежде всего экспериментами с «мнимыми» числами (преимущественно корнем из минус единицы), привлекаемыми для характеристики человека. Такого рода тропика для Хлебникова была ответвлением от основных линий его нумерологического проекта: историософской арифметики и геометрической лингвистики, так что в ее продолжении обэриуты увидели свой шанс на оригинальное высказывание. Вообще, все названные начинания «старшего» Хлебникова, включая его попытки внести в логику нотки антилогики, «младшие» обэриуты основательно перепрофилировали. К тому же они наложили на них весомый отпечаток «обэриутскости» и придали им лоск абсолютной новизны.
Какие же шаги предприняли Хармс, Олейников и Введенский, чтобы кардинально отличаться от Хлебникова?
Во-первых, вместо того чтобы продолжить хлебниковское расщепление единицы на иррациональные величины, обэриуты стали расщеплять в принципе не расщепляемый, ибо «пустой» по своему наполнению ноль.
Во-вторых, хлебниковские поиски сакрального числа в качестве меры мира (типа 317, 48 или двоек и троек) они подхватили такими абсурдистскими акциями, как измерение бытовых вещей бытовыми же предметами типа
В-третьих, обэриуты расширили круг нарраторов, «озвучивающих» математические и логические идеи. У Хлебников им был, как правило, авторский герой-повествователь[407], обэриуты же добавили к нему математика, профессора и – шире – хор спорящих голосов, полифонически перебирающих весь веер возможностей и чуть не дерущихся за отстаивание своего мнения как единственно верного. Такие персонажи, особенно при участии в жарких козьма-прутковских дискуссиях, алогически запутывают обсуждаемый вопрос, доводя свою аргументацию до полного абсурда, или, на обэриутском языке, «чуши».
В-четвертых, Хлебников, говоря о числах, избирает серьезный и приподнятый тон, а обэриуты нередко отказываются от него в пользу комического. Комический тон прекрасно соответствует их любимой тематике – откровенной интеллектуальной «чуши». Благодаря произошедшей смене поэтики, с хлебниковской квазинаучной на обэриутскую игровую, алогическая логика и иррациональная математика сделались полноправной областью художественной литературы.
Ощущая – скорее бессознательно, чем отчетливо, – что искомому признанию в качестве первооткрывателей в области алогической нумерологии помешает фигура Хлебникова, в первой половине XX века – самого прославленного нумеролога от литературы, Хармс, Олейников и Введенский в своих нумерологических текстах даже при ученическом копировании предшественника старались ничем не выдать его влияния. И это при том, что в некоторых ненумерологических произведениях и просто высказываниях обэриутов встречаются вполне открытые отсылки к Хлебникову! Другой, не менее поразительный факт, подтверждающий возможность прочтения обэриутского вклада в модернистскую нумерологию как кенотического продолжения Хлебникова, можно назвать сменой лейблов. Хлебниковские лейблы – «доски судьбы», «время мера мира», «звездная азбука», «мнимые числа» и т. д. – сподвигли Хармса на придумывание своего: «цисфинитной логики». Это была заявка на признание новаторского статуса ее создателя.
Итак, кенотическая драма трех обэриутов состояла в узурпации дела жизни их прославленного предшественника и – парадоксальным образом – соревнования с ним на его же территории за первенство. Впрочем, на случай обэриутов идея кеносиса, сформулированная Блумом, накладывается не полностью. Во-первых, нумерологическое сходство Хлебникова с обэриутами простирается из сферы интертекстуальных перекличек дальше – в сферу жизнетворчества, Блумом не предусмотренную. Во-вторых, нумерологическое письмо как Хлебникова, так и обэриутов обнаруживается не только в поэзии, но также в прозаических и драматических формах, тогда как блумовские рассуждения касаются только поэзии. В-третьих, Блум возвел в «старшие» Шекспира и Мильтона, до которых Хлебников очевидно не дотягивает. В-четвертых и в-главных, перу Хармса принадлежат сюжеты с воскрешением Хлебникова из мертвых, что противоречит идее полного вытеснения «старшего» писателя из сознания «младшего».