Примеры взаимодействия Хармса, Олейникова и Введенского с нумерологическим наследием Хлебникова ждут нас впереди, а пока отмечу, что соревнование целых трех представителей одной группы с Хлебниковым проходило более или менее одинаково: обэриуты во многом дублировали друг друга. Это, в свою очередь, свидетельствует о наличии канона. И сам канон, и влияние на него Хлебникова (а также Андрея Белого, в чем можно будет скоро убедиться), не позволяют рассматривать Хармса или Введенского как создавших свою нумерологию из ничего, в интеллектуальном вакууме. Вклад обэриутов в модернистский нумерологический топос был, вне всякого сомнения, существенным и оригинальным – но, подчеркну еще раз, в пределах сложившейся к их времени традиции.
1. Хармс: «Я хочу быть в жизни тем же, чем Лобочевский был в геометрии»[408]
Дневниковая запись Хармса 1937 года, вынесенная в заглавие настоящего подраздела, выдает его по истине кенотическую зацикленность на Хлебникове. В самом деле, зачем было ему, геометрией мало интересовавшемуся, тревожить тень Николая Лобачевского? Лобачевский, разумеется, совершил переворот в математике, и даже, возможно, того рода, какой Хармс мечтал осуществить в литературе. В то же время Лобачевский представлял науку XIX века, тогда как 1920-1930-е годы, ознаменовавшиеся новыми научными прорывами, выдвинули своих героев. Если вспомнить о комплексе «мнимого сиротства», то ответ напрашивается сам собой. Необходимость в «старом» Лобачевском, в русской литературе уже неоднократно воспетом, возникла в результате соревновательного, но в то же время узурпаторского, отношения Хармса к Хлебникову. Хлебниковский кумир от математики становится кумиром Хармса. Сходным образом Хармс присваивает хлебниковские нумерологию и жизнетворческие стратегии.
Впрочем, я забежала вперед. Сначала нужно доказать, что влияние Хлебникова на Хармса имело место. Тут особый интерес представляют хармсовские «сеансы» по воскрешению Хлебникова. Именно в таком духе прочитывается его двустишие-экфрасис 1926 года, воспроизводящее портрет Хлебникова работы Бориса Григорьева[409]:
Этот текст опирается на два хлебниковских mots: знаменитую подпись
Последовательная хлебниковизация Хармсом своего творчества и жизнетворческих поступков становится еще более ощутимой при знакомстве с его опубликованным архивом. Он учился писать, развивая и технику абсурда, и образность, и графоманское письмо, и особый сплав слова с магией. Он изучал оккультизм[410], видел в своих построениях ключ к тайнам мира, претендовал на научность производимых интеллектуальных выкладок и считал свои нумерологические опыты гениальными прозрениями. Во всем этом можно видеть влияние Хлебникова и не менее авторитетной символистской культуры, из которой вышел Хлебников.
Наконец – и это для наших рассуждений главное – в результате знакомства с наследием Хлебникова и символистов Хармс выработал представления о настоящей, или «великой», литературе (хочется написать: «собственные представления», но это будет прегрешением против истины). Состоят они в том, что литература непременно должна быть пропитана большой Идеей:
«[В]еликие писатели имели свою идею и считали её выше художественных произведений. Так например, Blake, Гоголь, Толстой, Хлебников, Введенский» [ХаЗК, 1:445].
Претендуя на литературное величие à la Хлебников, Лев Толстой и Гоголь, Хармс тоже придумал себе Идею. Опять хочется сказать: «собственную», но, как отмечалось выше, его иррациональную математику, перетекающую в антилогическую логику, предвосхитил Хлебников. Хармс обозначил ее по-своему: «цисфинитной логикой».
В хармсоведении Идея Хармса обсуждается во множестве аспектов, включая логический и математический, но исключая интертекстуальный. Поверив в обэриутскую доктрину письма с чистого листа, ученые утверждают, что новатор Хармс находился в интеллектуальном вакууме: творил из ничего или же, на худой конец, подрывал привычные способы мышления.