Если бы можно было графически изобразить ее состояние в тот памятный день, начавшийся так счастливо и кончившийся так ужасно, то почти до самых сумерек, мгновенно сменившихся вечерней темнотой, кривая вышла бы круто взмывающей вверх, потому что именно там, дальше, когда они оба сели в кресла канатки — Оля впереди (он поднял ее на руках, помогая сесть), Герман сзади — и начиналась  с к а з к а, настоящее волшебство, о котором Сченснович целую неделю восторженно ей рассказывал, уговаривая поехать.

Кресло, застегнутое спереди цепочкой, подрагивая на опорах, несло ее над облысевшим Чегетом, над трассой для горнолыжников, где зимой и весной устраивались соревнования. Слева, поблескивая на солнце сахарно-ледяной головой, закрывало горизонт исполинское голубовато-студеное тело Донгуз-Оруна, сплошь укрытое снегом, только зазубренные скарновые ребра его виднелись снаружи, а на противоположной стороне, из-за серой глыбы скалы, по которой узеньким серпантином, прерывистым, как знаки морзянки, вилась дорога к «Старому Кругозору», высовывался изъеденный трещинами, подпачканный коричневатой горной пылью, массивный язык ледника. А еще выше, оторванный от земли, таким недосягаемым он казался даже среди этих колоссов, плыл в небе Эльбрус, как видение в белом, притягивая взгляд отрешенностью, молчаливым покоем, осененным печатью вечности.

Весь склон Чегета под ней был усыпан серыми, пятнистыми от моха и лишаев плоскими плитами, отломившимися от скалы, а между ними, распространяя пряный тонкий аромат, на густо-зеленом фоне блестящих кожистых листьев, пестрели бело-розовые цветы рододендронов.

Герман то и дело кричал ей сзади, делал знаки, посылал воздушные поцелуи, но она плохо слышала, плохо вникала, не в силах совладать с безудержной размашистой щедростью, которую обрушили на нее горы.

Стоило оторвать взгляд от неторопливо ползущей внизу земли, оглядеться вокруг, как совершенно исчезало чувство опоры и равновесия, испокон веков привычное человеку, и рождалось ощущение свободного полета, парения, известного только птицам, и так кружилась голова, что Оля невольно зажмуривалась.

В конце первой очереди дороги Герман ловко подхватил ее, принимая из кресла, и, поддерживая за руку, вывел на косогор перед небольшим круглым кафе «Ай». Он сказал, что это по-балкарски означает «Луна», и Оля, не отдавая себе отчета в том, что делает, не умея сдержать порыва благодарности к нему, который вытащил ее сюда и дал все увидеть, не обращая внимания на то, что площадка возле кафе была заполнена туристами, приподнялась на цыпочки и потянулась к Герману.

Сченснович посмотрел на нее недоверчиво, но наклонился.

— Спасибо, — сказала Оля и сама поцеловала его. — Спасибо.

Герман понял, мягко обнял ее за талию и повел наверх, по крутой тропинке, посыпанной мелкой щебенкой.

— Сейчас мы позавтракаем поплотнее, — заговорщическим шепотом предложил он, — а потом сделаем несколько снимков… — и похлопал левой рукой по болтавшемуся у бедра фотоаппарату.

— Ты и это умеешь?

— Я ведь месяца четыре был внештатным корреспондентом «Вокруг света», — без хвастовства в голосе, очень просто ответил он. — Пока увлекался альпинизмом.

— Почему же бросил?

Он помог ей шагнуть на террасу у входа в кафе, сколоченную из сосновых досок, вытертых сотнями ног.

— Со мной бывает всякое… Загорюсь и так же быстро остываю, — сказал он наконец и сдвинул брови к переносице. В собственных слабостях Сченснович не любил признаваться.

Так начался день. Они ели в «Луне» холодную курицу, Герман выпил стакан шампанского (Оля наотрез отказалась), спустились вниз, загорали на берегу Баксана, а он даже купался, несмотря на то что вода колюче обжигала холодом, и Оля не осмелилась последовать его примеру; помогал ей сплести букет из полевых цветов, потом полез куда-то в гору и принес рододендроны, хотя рвать их здесь было запрещено.

Оля начисто забыла о доме, об однообразной размеренной жизни, которую создали для себя и для нее мать и тетка, заполненной только работой, ученьем, скучной домашней суетой, пресными проповедями, повторяющими почти одно и то же все годы, независимо от того, было ей четырнадцать или восемнадцать. Лишь сегодня она по-настоящему поняла, чего не хватало в той привычной до мелочей жизни, — в ней не было места радостям — ни маленьким, ни большим.

Они кончились после смерти отца.

Мысль о нем возвратила ее к далеким отрывочным воспоминаниям, не имеющим четких границ, потому что относились они к счастливому времени детства, которое ни у кого не вписывается в связную последовательную картину. И наверное впервые за всю свою сознательную жизнь Оля подумала, как мало отец с матерью подходили друг другу.

Были — она это знала — прежде ускользавшие от нее детали, разговоры и события, отложившиеся в ее детском сознании, но так и оставшиеся неразвернутыми, неосмысленными на складах памяти, и они сейчас говорили ей, как много она получила от своего отца и как не годилось оно для общения с такими людьми, как ее мать и во многом копировавшая ее тетка.

Перейти на страницу:

Похожие книги