— Ну… вольное обращение с программой. Вы ее неоправданно расширяете. У детей ведь не одна литература. На уроках частенько уходите от темы. Ученикам много самостоятельности даете. Другие преподаватели сталкиваются с плодами вашего… э-э-э… демократизма. Выходит к доске отвечать какая-нибудь шмагодявка и заявляет, что не согласна с учебником — у нее, видите ли, собственная точка зрения на сей предмет.
— Что же тут плохого? Человек должен иметь свое мнение, даже если он школьник. А разве учебники безупречны? Разве вы сами не жаловались, что пишут их в тиши кабинетов люди, далекие от практики?
— Сравнили тоже. То я, а то — ученики.
— Если кто-то из ребят ошибается, утверждая свою точку зрения, надо его переубедить, но не окриком и безапелляционным «так надо», а логикой, доказательствами. Разве мы не должны растить и воспитывать людей думающих, а не попугаев, заучивающих от сих до сих, как в старой школе?
— Вот вы сейчас же это… начинаете философствовать, — стал уступать позиции Варнаков. — Но программа есть программа.
— Мы руководствуемся ею, но каждый учитель имеет право на… называйте как хотите, — на эксперимент, на творчество, на известную самостоятельность. Обучение не может быть процессом застывшим, закостенелым…
Ларионов снова посмотрел на директора и, незаметно улыбнувшись, умолк. Зачем он, в самом деле, распинается? Варнаков и так уже ерзает в кресле, трет порозовевшие брови и вздыхает, не зная, как довести разговор до конца. Конечно же он не сам — Макунина его нашпиговала.
— Хорошо, оставим дискуссию, — сказал Евгений Константинович. — Возможно, я неправ. Кто на меня жалуется и что я должен делать?
Первый вопрос остался без ответа. Варнаков выдвинул ящик стола, опять задвинул, поправил чернильницу в мраморном письменном приборе, которая и без того стояла ровно, наполненная скрепками вместо чернил, и пробормотал, стараясь придать своему голосу как можно больше мягкости:
— В общем… решено создать комиссию. Ничего особенного. По-товарищески, по-домашнему… Походят к вам на уроки, потом соберемся, поговорим, обменяемся мнениями.
Евгений Константинович потер ладони.
— Сколько человек войдет в комиссию?
— Трое.
— Что ж, нетрудно догадаться: Макунина, Шерман, Иванова?
— Вам уже сказали? — облегченно вздыхая, спросил Варнаков.
— Нет. Мне никто ничего не говорил. И вот что, Семен Семенович. Прекратим играть в прятки. Вы отлично понимаете: вам приходится поддержать не слишком благовидное дело — это неприкрытая кампания против меня, а инициатор ее — Ираида Ильинична. Я бы мог принять меры, как любой учитель, испытывающий к себе несправедливое отношение. Скажем, потребовать более широкой и авторитетной комиссии с привлечением преподавателей университета, специалистов гороно и министерства…
— Ну, зачем же столько? — с заметным испугом сказал Варнаков, болезненно воспринимавший посещения школы высоким начальством и не переносивший шумихи. — Мы — своими силами.
— Вы не дали мне закончить. Повторяю — я мог бы. Но не стану. Пусть приходят в любое время. Но одно условие, Семен Семеныч: вы тоже войдете в комиссию — вы директор и литератор к тому же.
— Какой там литератор? Я отродясь в старших классах не работал. Русовед я: всю жизнь в пятых — седьмых.
— Тогда вы должны знать, — поморщившись, резко сказал Ларионов, — в русском языке есть слова «краевед», «охотовед» и другие, но «русовед» в нем отсутствует!
Брови Варнакова стали малиновыми.
— Пусть так. Однако довольно и трех человек.
— Я требую, Семен Семеныч, — с ударением на слове «требую» возразил Ларионов.
— Ну, хорошо, голубчик, хорошо. Будь по-вашему. Только не надо нервничать.
— Я могу идти?
— Конечно. Пожалуйста.
Евгений Константинович вышел.
— Не надо нервничать… — машинально повторил ему вслед Варнаков, протирая очки носовым платком. Пальцы у него вздрагивали.
В коридоре было пусто. На самом дальнем его конце орудовала шваброй и гремела ведрами неутомимая тетя Феня. Ларионов вошел в учительскую: надо еще сделать записи в журналах, как-то затолкать в распухший портфель новую партию непроверенных сочинений и несколько книг, купленных днем в киоске.
С утра сегодня проторчал в школе из-за одного урока в восьмом классе, где надо было заменить больного словесника. Иванова ему удружила. Самый буйный класс в смене, притча во языцех на всех педсоветах. На что он, Ларионов, тертый калач, а с трудом нашелся сегодня: едва не сорвали они ему урок.
В учительской физкультурник заполнял списки сдавших нормы ГТО — наклонясь к столу, старательно выводил тушью плакатным пером фамилии, у окна стояли Эмилия Львовна и Болбат. Завхоз добродушно гудел, глядя на нее сверху вниз:
— Це ж воны хитрят. Вот и продалы вам перчатки с прицепом. Шо там було?
— Разные мелочи, — проворковала Эмилия Львовна, — косынка ужасного цвета, флакончик одеколона. А я потеряла свои перчатки и просто не могла не купить. Весна холодная, руки мерзнут…