Над городом висела пепельная туча августовского зноя. Я предпочел добраться до Криуш по реке. «Джон Рид», пригородный пароходик-работяга, каких на Волге много, обвешанный, по выражению местных остряков, словно сушками, спасательными кругами, споро летел вниз по течению. Пассажиры — жители прибрежных деревень, привозившие на базар ягоды, грибы, птицу, молоко, яйца и возвращающиеся с городскими покупками. Везде, где можно поставить или повесить, — корзины, бидоны, сумки, авоськи и, конечно же, связки баранок. Каждый норовит подальше спрятаться от палящего солнца — даже на реке нет прохлады. Все на нижней палубе, и никого на верхней. Но и в тени нет спасения. Думал, будет лучше, выпил в буфете стакан морса, однако это было совсем уже некстати, еще более разморило, и я, обливаясь потом, долго слонялся по обеим палубам, пока не оказался над колесом, пахтающим воду лопастями. Здесь приятно освежала водяная пыль, изредка летящая в лицо, в ней переливалась радуга. Волга навевала впечатления детства, укачивала, успокаивала. И вдруг — словно кто меня по сердцу ударил — голос, прямо надо мной; раздраженный, хрипловатый, знакомый:
— Гражданин, это место занято! Или не видите?
Я резко обернулся, но обращались не ко мне. В распахнутом окне салона увидел ее (а узнал еще до того, как увидеть глазами), мою школьную подругу, невесту, вышедшую замуж, когда я был на войне. К своей потере я уже притерпелся, но еще не верил и вот убедился воочию и, словно побоялся ослепнуть, отвернулся, только остался навсегда моментальный снимок памяти: бывшая моя одноклассница, с желтыми пятнами на лице, выпроваживающая взглядом незадачливого пассажира, кормит полной, доверчиво обнаженной грудью ребенка.
Устремляюсь прочь от окна, чтобы она меня не заметила…
Криуши располагаются одной длинной улицей по крутому берегу Воложки. Еще с парохода, пока швартовались, мне показали дом тети Паши — на дальнем краю поселка, на бугре, за которым начинаются леса.
В судоремонтных мастерских, черных от копоти, грохот кувалд, острый запах окалины, трескотня и слепящие всполохи электросварки. Покрикивают буксиры и катерки, снующие по затону, вспенивающие воду в радужных пятнах мазута.
Пока поднимаюсь в гору, шумы все тише, а тут, на самом верху, слышны лишь гудки пароходов. Отсюда видны как на ладони многочисленные речные ответвления и образованные ими островки. Простор бескрайний. А над ним — живописнейшая панорама города на высокой горе с извилистыми спусками-лестницами до тысячи ступенек. От бурлаков дошло присловье: «Идём семь дён — Симбирск видён».
Воложка, омывающая поселок, кажется, спит: рыбачьи лодки, поплавки удочек на воде недвижны. Каждый звук отчетлив: свист забрасываемой лески, всплеск жирующей рыбы, взмах весла, звон косы где-то на островках.
Думал, не узнает меня тетя Паша: виделись, когда я был мальчишкой. А она сразу же угадала, кто такой:
— Ты — Енин сынок?.. Як же не помнить. Я у вас гостевала… Трошки изменился. Гарный парубок стал! — обрушила на меня целый поток лестных и ласковых слов, произносимых непривычно для наших краев, по-казацки.
Если я, по ее мнению, изменился мало, то тетю Пашу трудно узнать: так согнули ее и состарили годы войны. Пока я изучаю разительные перемены в ней, она с теплотой и грустью оглядывает меня, приехавшего налегке, в застиранной гимнастерке под ремень, в гражданских брюках, в дешевеньких брезентовых башмаках, и наверняка догадывается, что это моя единственная и неизменная после возвращения с фронта обувка-одевка. Марлевая повязка, на которой болтается изувеченная рука, и та госпитальная.
— Писали, що ты до мене наведаешься… Рука-то чи робит, чи нет? Жаль, правая пострадала. Ну ничего, могло быть и хуже…
Глаза ее потемнели, сгустились морщины на всем лице. Какие-то слова забулькали у нее в горле, но только короткий всхлип выдал ее душевную боль. О чем она хотела сказать, известно — о своем материнском горе.
— Що же мы тут стоим, у порога? Идем в хату!
Входя, она постучала пальцем по барометру, висевшему у двери:
— А погода обещается быть ясной…
В доме тети Паши чистота и порядок: на окнах шторы и занавески, полы выскоблены до золотистого блеска, скатерка на столе, половички под ногами. Две кровати, обе застелены: одна скромная — видимо, самой тети Паши, а другая, двухспальная, с горкой подушек и красивым пикейным покрывалом. У меня вырвалось:
— Ды вы не одна живете?!
— Як видишь, одна…
— А другая кровать для кого же?
— Да хотя бы для тебя!