На Дивью деды взбираются с отдыхом. Остановятся, прерывисто дыша, и смотрят, много ли еще осталось подниматься. А ведь когда-то изо всех гор только эту предпочитали, самую крутую — для катания на салазках, лыжах и ледянках. И ходить тогда было по ней одинаково легко — что вниз, что вверх. Чего там ходить — бегать!
Чем ближе к вершине, остановки чаще, и кажется, что они останавливаются не столько от усталости, сколько от желания вновь и вновь глянуть на раскрывающуюся позади панораму Дивного, сливающуюся с небом грандиозную рельефную карту. Я и с закрытыми глазами, где бы ни был, вижу ее.
Генерал с восторгом оглядывает землю своего детства. И не надо ему напоминать, подсказывать, как зовется то или другое местечко. Козинка, Кута, Кошары, Чибисник — здесь мальчишкой пас коров. Лога — Гремячий, Лихой, Вилка, Козюлиный, Вшивый, а один и вовсе с неприличным названием, придуманным каким-то озорным, вроде Яхимки Охремкина, мужиком, — в них бегали всей ребячьей ватагой за ягодами. Родники — Святой колодец, Рутка, Иструб. Речка Грань и озеро с загадочным именем Кинь-Грусть. Рыбный шлях и по нему соседние села, справа — Утица, Гусек, Журавка, слева — Прилепы. Много говорящие сердцу. Как такие названия не запомнить, не полюбить?
— Сколько дорог я исколесил на своем веку, — говорит генерал, — и по родной стране ездил, и по заграницам. А нигде лучше наших мест не видел. Кажется, что лучше и быть не может.
Он не первый, от кого я здесь слышу это признание. У меня то же чувство, те же слова.
Прохаживаясь по вершине Дивьей горы, откуда во все четыре стороны видать, Иван Михайлович приподымается на цыпочки, кажется, так и хочется ему заглянуть куда-то за окоем, и нет-нет да и замрет, словно бы к чему-то прислушиваясь.
…Все родное, былое разом в памяти ожило. Здесь когда-то тобою все тропинки исхожены. Тишина над прибрежьем, над лугами медовыми. Свет таинственный, нежный за лесами, за до́лами. Как на грани свиданья — с этим сердцу не свыкнуться, — все полно ожиданья. Крикнешь — юность откликнется…
Мы идем по казеннику, вброд по высокому травостою. Нас все время сносит к полянкам, к просвету — никогда не наглядеться на село. Мне тут каждая тропка знакома. Много раз ходил вот так же — чтобы и лес шумел над головой, и Дивное было перед глазами. Этими же тропками водил жену, а затем вместе с ней и сына, как только он научился бегать и лепетать, — с кем же еще в первую очередь мне делиться всяким своим богатством.
Есть на земле такие уголочки, прекрасные настолько, что каждый день пребывания в них вызывает ощущение счастья, полноты жизни. Они словно созданы природой для душевного покоя и поэтического вдохновения. Таково Дивное, одаривающее меня самыми большими радостями, даже от одного имени мне весело и светло.
Детство мое прошло в степной деревеньке, где кругом лишь поля да крутые овраги — место всех мальчишеских забав. И оказавшись на родине жены, я словно бы вернулся в свое детство: кругом те же хлебные нивы, те же лога — с птичьими гнездами, кручами, зайцами. А река, озеро, лес оказались тем счастливым добавлением, которое меня крепко-накрепко привязало к Дивному: обо всем этом жители моей деревеньки говорили как о недосягаемом, и я с малолетства тосковал по неведомым морям и рекам и особенно — по лесам. Дивное с избытком компенсирует все, чего мне в детстве недоставало.
И всегда у меня так: сколько бы времени ни пробыл здесь, все мне мало. А о новой встрече с селом я мечтаю тотчас же, как только меня начинает томить мысль о расставании с ним. И где бы ни был — брожу ли возле моря, по Москве ли, сижу ли дома, всегда думаю, а как мне было бы сейчас хорошо в Дивном.
Бывает, не захочешь ждать тепла и нагрянешь сюда в разгар зимы, так истоскуешься. И тогда тут мне все мило — поля и леса в снежном наряде, опушенные инеем деревья, затейливые сугробы у домов, морозные скрипы в тишине улиц, утренние дымы над селом, шум детворы на обкатанных горках. В хозяйстве тещи к этой поре уже есть прибавление — ягнята или телок, и пока трещат морозы, они в хате. Ляжешь спать — и всю ночь снится мое крестьянское детство. Беспокойство доставляет лишь гусыня, высиживающая свое потомство под кроватью, на которой мне приходится спать. Поутру, едва развиднеется, она с шумом срывается с гнезда, отчего я всегда просыпаюсь в испуге, идет вперевалочку на середину хаты, воинственно гагакая, точно бросая кому-то вызов, и, на миг замерев, неожиданно громко выстреливает накопившимся за ночь добром. После этого она гагакает с еще большей силой, то ли испугавшись собственного выстрела, то ли празднуя победу, резко взмахивает крыльями, взбивая пыль по всей хате, а завершив утренний туалет и физзарядку, крича уже тише, умиротвореннее и кося бусинками глаз на меня, наблюдающего со всеми предосторожностями за ней из-под одеяла, лезет вновь под кровать, в свою корзину.