Оженился Лешка зимою, а по весне усадьбой занялся — перестроил сараюшки, погреб, поставил водонапорную колонку, понасажал по всему огороду молодых яблонь, начал хату перекрывать. Кому выгребать мусор, кому деревья поливать? Матери. Из дочерей в доме никого, а молодая на сносях. Особенно сад мучил: покачай-ка день-деньской воды, потаскайся с ведром по бугру туда-сюда. Цибарка здоровая, тракторная — когда-то полную носила, посвежей была, — а тут и по половинке носить уморишься: столько кустов полить надо. Лешка шифер крепил, увидел с крыши, что мать льет под дерево не по полному ведру, кричит:
— Мама-а! По цельному лей!
Лишь усмехнулась на его замечание: «Высоко, парень, сидишь, далеко видишь. Тяжело, Леша, по цельному-то. Тут надо ведер двести перетаскать». И продолжает носить по половиночке. Лешка опять кричит:
— Мама-а! По полной цибарке лей!..
Тогда еще мамой звал. И сноха так звала. А как народилась Людка, оба матерью звать перестали: бабка да бабка. «Какая же я вам бабка?» — говорила им иной раз, выйдя из терпения. День-другой позовут как положено, и снова: бабка. Нинка-то ладно, какой с нее спрос, она чужая. Обидно, что сын так зовет. И поправлять всякий раз — не напоправляешься.
Противней всего, что они шушукаются за ее спиной. Нинка всем своим видом показывает, что в свекрови не нуждается. Если обратится когда, то лишь с упреками: и это ей не так, и то ей не так. Сын слышит, мо-ол-чит. Сама же не терпит ни малейшего замечания. Как-то, одевшись как в гости, стала у печи. Лявоновна, жалеючи ее наряды, и скажи, дескать, не по-людски это, надо переодеться в домашнее, а потом уже за рогачи браться. Сноха так и пырскнула. Спасибо Маруське, дочке, — выслушав очередную жалобу, надоумила мать:
— Да пусть в своем наряде она хоть через печную трубу лезет, а ты молчи!
После этого все неправды терпела, все наскоки. Но однажды, не выдержав, как-то само собой получилось, сказанула пару зряшных слов. Сидели всей семьей во дворе за обедом, в это время мимо прошла одна из бывших Лешкиных ухажерок, которая и прежде Лявоновне нравилась, а теперь, подросшая, раздобревшая, еще больше приглянулась. Ну и словно лешак потянул за язык-то.
— Не Нинку тебе, Леш, надо было бы сватать, а вон кого — Нюрку Знатцеву. Не девка, а ягода! Что ты на ней-то не женился?..
Маруся, узнав о новой ссоре, раздосадованная, выговаривала матери, чуть не плача:
— Разве ж можно так, мама? Он любит Нинку, а ты такое брякнула. И при ней. Зачем так?.. Кому это понравится, сама посуди… Как же теперь быть, не знаю. Может, повинишься?
Перед кем виниться? Перед ними? Это Лявоновне кажется неприемлемым. Они обижают, а ты молчи. Как бы не так! Был бы Федор жив, муж, разве он дал бы в обиду и разве в чем осудил бы? Да никогда! А что он сыну бы сказал?.. Мал ты был тогда, сынок милый, когда мать под бомбежкой днем и ночью тащила тебя на себе, уходя от немцев, собой прикрывала, пуще своей жизни берегла. Да если б знала, чем ты отплатишь за это, оставила бы тебя тогда где-нибудь, на дороге бы бросила!.. В чем сейчас-то не угодила? Или сложа руки сидела? Картошку на огороде выкопала почти что одна. Прибрала всю кукурузу, всю гичку, всю гудину. Торфу наготовила на всю зиму. Понатягала сена с чибисника и бураков, как приказывала Нинка, с колхозного поля — сколько ночей из-за них не доспала. И гусей, и утей, и курей, и овец, и корову — всю живность обихаживала. Двух кабанов вырастила, бычка. Для вас надсаживалась, не для себя. Жили за ней как за каменной стеной. И вот отблагодарили… Из-за подушки и вовсе Нинке не было причины сыр-бор затевать. Не ею она собрана, не ею сшита. А перьев там, в мешке, на потолке, еще на пять хватит: шей, не ленись…
Сон пришел где-то под утро. Но едва на балконе захлопал крыльями петух, готовясь пропеть зарю, Лявоновна быстро начала одеваться, думая, что она дома и пора идти доить корову, разжигать печь, готовить завтрак. Поблукала впотьмах по комнате, поняла, что торопиться ей никуда не надо, и снова забралась в постель. Почти с наслаждением представила себе, как сейчас Нинка ворочается в кровати, будит Лешку, как они сонно переговариваются, тягуче позевывая — ох, как не хочется им подыматься в такую рань. Плохо ли им было за матерью-то.
Петух еще раз прокричал, еще да еще, настраивая Лявоновну на домашний лад. Шибко хорошо поет, чертяка, молодой, видать, и вытягивает долго, и голосок сильный — такого, пожалуй, во всем Дивном нет. Хорошо бы этого певуна домой свезти, свой-то совсем старый стал, курей плохо топчет…
— Баб, давай выпустим петушка. Он жить хочет!
С этими словами Вадик, проснувшись и спрыгнув со своей кровати, забирается в постель к бабушке.
— Как это так выпустим? За него деньги плочены!
— Выпустим, и все. Пусть летит к себе.
— Я его домой увезу.
— А не будешь резать?
— Нет.
— Баб, знаешь, как я тебя люблю? Вот как я тебя люблю!