Мне трудно теперь разбираться в детских переживаниях того времени.
Я помню только общее впечатление, которое сводилось к тому, что папа стал не тот и что-то с ним делается.
Весною 1878 года, великим постом, папа говел, а летом он был в Оптиной пустыни у старца отца Амвросия. В эти годы он был там дважды --в 1877 и 1881 году6.
170
Второй раз ходил он пешком с лакеем Сергеем Петровичем Арбузовым, который сам вызвался идти с ним в качестве товарища, в лаптях, с котомкой за плечами, и, несмотря на натертые на ногах мозоли, о путешествии своем он сохранил самые лучшие воспоминания.
Но монастырь и сам знаменитый отец Амвросий разочаровали его жестоко.
Придя туда, они, конечно, остановились в странноприимном доме, в грязи и во вшах, обедали они в страннической харчевне и как рядовые паломники должны были беспрекословно терпеть и подчиняться казарменной дисциплине монастыря.
-- Приходи сюда, садись тут, вот твоя койка, старик, -- и т. д.
Сергей Петрович, чтивший "графа", как может чтить только человек, родившийся еще во времена крепостного права, в конце концов не мог выдержать такого обращения с своим кумиром и, несмотря на просьбы отца не говорить, кто он, проболтался одному из монахов.
-- А вы знаете, кто этот старик со мной? Это сам Лев Николаевич Толстой.
-- Граф Толстой?
-- Да.
И вдруг все изменилось.
Монахи прибежали к отцу.
-- Ваше сиятельство, пожалуйте в гостиницу, для вас отвели лучший номер, ваше сиятельство, что прикажете сготовить вам покушать, -- и т. д.
Такое чинопочитание и, с одной стороны, грубость, с другой -- низкопоклонство произвели на отца очень отрицательное впечатление.
Не изгладилось оно и после свидания его с Амвросием, в котором он ничего особенно хорошего и достойного не нашел.
Он вернулся из Оптиной пустыни недовольный, и вскоре после этого мы все чаще и чаще стали слышать от него сначала осуждение, а потом и полное отрицание всяких церковных обрядов и условностей.
Православие отца кончилось неожиданно.
Был пост. В то время для отца и желающих поститься готовился постный обед, для маленьких же детей и гувернанток и учителей подавалось мясное.
171
Лакей только что обнес блюда, поставил блюдо с оставшимися на нем мясными котлетами на маленький стол и пошел вниз за чем-то еще.
Вдруг отец обращается ко мне (я всегда сидел с ним рядом) и, показывая на блюдо, говорит:
-- Илюша, подай-ка мне эти котлеты.
-- Левочка, ты забыл, что нынче пост, -- вмешалась мама.
-- Нет, не забыл, я больше не буду поститься и, пожалуйста, для меня постного больше не заказывай.
К ужасу всех нас он ел и похваливал.
Видя такое отношение отца, скоро и мы охладели к постам, и наше молитвенное настроение сменилось полным религиозным безразличием.
Я рассказываю о нравственных переживаниях отца эпизодами, так, как они представлялись тогда тринадцатилетнему мальчику. В мою задачу не входит анализ той огромной и интенсивной работы ума, которую он в это время совершил. Пусть те, которые этим интересуются, прочтут книгу Бирюкова7, или, еще лучше, пусть они прочтут труды моего отца самого. Там они увидят, почему отец не мог помириться с церковью и с ее искажением учения Христа.
Разочаровавшись в церкви, отец заметался еще больше. Начался в высшей степени мрачный период сжигания кумиров.
Он, идеализировавший семейную жизнь, с любовью описавший барскую жизнь в трех романах и создавший свою, подобную же обстановку, вдруг начал ее жестоко порицать и клеймить; он, готовивший своих сыновей к гимназии и университету по существующей тогда программе, начал клеймить современную науку; он, ездивший сам за советами к доктору Захарьину и выписывавший докторов к жене и детям из Москвы, начал отрицать медицину; он, страстный охотник, медвежатник, борзятник и стрелок по дичи, начал называть охоту "гонянием собак"; он, пятнадцать лет копивший деньги и скупавший в Самаре дешевые башкирские земли, стал называть собственность преступлением и деньги развратом; и, наконец, он, отдавший всю жизнь изящной литературе, стал раскаиваться в своей деятельности и чуть не покинул ее навсегда.
172
Я помню, что этот период исканий отца отразился на моей личной жизни очень тяжело. Мне было тогда тринадцать-- четырнадцать лет. Я переживал трудный переход из детства в юность. Я помню, что я сознал его только тогда, когда он уже давно совершился.
Мне стало жаль своего детства, и я заплакал.
Насколько мое детство было светло и безоблачно, настолько же сумрачна была пора отрочества.
Есть ли это общий удел всех, или у каждого человека эта пора протекает различно -- не знаю. В это время характер человека складывается, и мальчик особенно нуждается в руководстве, а я это руководство потерял. Оно раздвоилось. Все новые, следовавшие одно за другим открытия отца противоречили старым устоям, в которых мы выросли, и я метался, как магнитная стрелка между двумя полюсами, сбиваясь со стороны в сторону, беспомощно крутясь. Эта неустойчивость так и осталась в моем характере надолго, не навсегда ли?