Весь мир разделился для меня тогда на два лагеря. Папа -- с одной стороны, а мама и все остальные люди -- с другой. Куда перейти?
И вот случилось со мной то, что и должно было случиться с мальчиком моих лет. Я стал брать и от отца и от матери только то, что мне было выгодно и нравилось, и откидывать то, что мне казалось тяжелым. Охота меня увлекает -- я буду охотиться; пирожное сладко-- я его хочу; учение скучно и трудно -- я не хочу учиться, потому что папа говорит, что наука не нужна, я пойду на деревню кататься с гор на скамейках с деревенскими ребятишками, потому что папа говорит, что они лучше нас, господ.
Но что должна была переживать в это время моя мать! Она любила его всем своим существом. Она почти что создана им. Из мягкой и доброкачественной глины, какою была восемнадцатилетняя Сонечка Берс, отец вылепил себе жену такою, какой он хотел ее иметь, она отдалась ему вся и для него только жила --и вот она видит, что он жестоко страдает, и, страдая, он начинает от нее отходить дальше и дальше, ее интересы, которые раньше были их общими интересами, его уже не занимают, он начинает их критиковать, начинает тяготиться общей с ней жизнью. Наконец, начинает пугать ее разлукой и окончательным разрывом, а в это время у
173
нее на руках огромная и сложная семья. Дети от грудных до семнадцатилетней Тани и восемнадцатилетнего Сережи.
Что делать? Могла ли она тогда последовать за ним, раздать все состояние, как он этого хотел, и обречь детей на нищету и голод?
Отцу было в то время пятьдесят лет, а ей только тридцать пять. Отец -- раскаявшийся грешник, а ей и раскаиваться не в чем. Отец --с его громадной нравственной силой и умом, она -- обыкновенная женщина; он--гений, стремящийся объять взглядом весь горизонт мировой мысли, она -- рядовая женщина с консервативными инстинктами самки, свившей себе гнездо и охраняющей его.
Где та женщина, которая поступила бы иначе? Я таких не знаю ни в жизни, ни в истории, ни в литературе.
В этом случае мою мать можно пожалеть, но осуждать нельзя.
Она была счастлива в первые годы своей замужней жизни, но после 1880-х годов счастье ее померкло и никогда больше не возвратилось.
Но больше всего, конечно, страдал сам отец.
Он стал необщителен, сумрачен, раздражителен, часто из-за пустых мелочей ссорился с мама, и из прежнего веселого и жизнерадостного руководителя и товарища он обратился в наших глазах в строгого проповедника и обличителя.
Все чаще и чаще слышали мы от него резкие порицания пустой, барской жизни, обжорства, обирания трудового народа и праздности.
"Мы вот сидим в теплых комнатах, а нынче на шоссе нашли замерзшего человека.
Он замерз потому, что никто не пустил его ночевать.
Мы объедаемся котлетами да разными пирожными, а в Самаре народ тысячами пухнет и умирает с голода.
Мы ездим на лошадях купаться, а у Прокофия околел последний мерин, и ему не на чем вспахать загон".
Не могу сказать, чтобы такие простые слова отца не были понятны даже для детей.
Мы, конечно, их понимали.
Но это мешало нашему эгоистичному детскому счастью и резко нарушало всю нашу жизнь.
174
Затевается в Ясной любительский спектакль, приехали две баронессы Менгден, Нуня Новосильцева, Кисленские, всем весело, игры, крокет, разговоры о влюблении -- вдруг придет папа и одним словом или, даже хуже, одним взглядом возьмет и испортит все. И становится скучно и иногда даже как будто немножко стыдно.
Лучше бы он не приходил.
И хуже всего то, что и он это чувствовал. И ему не хочется нарушать наше веселье, -- ведь он нас всех очень любит, -- а все-таки выходит так, что испортил.
Ничего не сказал, а подумал.
И мы все знаем, что. И от этого нам так неприятно.
Между тем жизнь нашей семьи, направленная по определенному руслу, продолжала течь и развиваться.
Все тот же Николай-повар, тот же "анковский пирог", перенесенный к нам из семьи Берсов и уже успевший пустить глубокие корни в Ясной Поляне, те же гувернеры и гувернантки, те же уроки, те же грудные дети, которых постоянно кормит мама, -- все эти незыблемые устои, на которые опиралась жизнь нашего муравейника, были еще прочны и так же, как и раньше, всем нам эгоистически необходимы.
Правда, чувствовалась некоторая тяжелая раздвоенность, чувствовалось, что чего-то главного стало не хватать, потому что папа все больше и больше стал от нас отходить, часто бывало очень и очень тяжело, но изменить жизнь так, как хотел этого он, мы не могли потому, что это казалось нам совершенно немыслимым.
В борьбе идеи с традициями, в борьбе "жизни по-божьи" с "анковским пирогом" случилось то, что всегда случается в подобных случаях в жизни людей: традиции победили, а идеи сделали только то, что они своей горечью немножко испортили сладость нашего пирога.
Как можно было совместить жизнь "по-божьи", жизнь странников и мужиков, которыми так восхищался папа, с теми непогрешимыми основами, которые были внушены нам с самой нашей колыбели: с непременной обязанностью есть за обедом суп и котлеты, с говорением по-английски и по-французски, с приготовлением нас в гимназию и университет?