Я читала «Полицейский вестник», едва не скрежеща зубами. Видели бы они мои «покои»! Шелковые простыни не спасали ни от плесени, ни от вшей. Да, жареных каплунов Чарли доставлял мне еженедельно из ресторана гостиницы «Беверли», но запах хорошей еды не мог перебить нестерпимую вонь испражнений, мешавшуюся с запахом отчаяния, как не под силу каплунам было излечить мое истерзанное сердце. Никакая подушка из перьев, как бы я ни сжимала ее в объятиях, не могла заменить мне дочь. Ни одно слово из письма малышки не могло заменить ее голос.
– Прекрати давать в газеты рекламу, – велела я Чарли. – Она только внимание ко мне привлекает. Пусть миссис Костелло или миссис Уотсон стараются, авось попадутся.
В то утро он принес мне газеты, письма от адвоката, от друзей, от Оуэнсов, еще одно письмо от Белль с карандашным рисунком – птичка в клетке. Картинка пронзила мне сердце, будто то был не листок бумаги, а крюк мясника. Муж сказал, что дочь ночью плакала.
– Но утром распевала песенку про Макгинти, веселая как птичка.
– Ты совсем ума лишился? – вскинулась я. – Считаешь, что она и без матери обойдется?
– Я этого не говорил. Просто я из кожи вон лезу, чтобы она не чувствовала себя несчастной. Ты не представляешь, какой в доме кавардак.
– О, великая трагедия мистера Джонса. Невзгоды и самопожертвование.
Для меня и Чарли это были тяжкие дни. До истинных своих врагов я дотянуться не могла, а потому всю ярость и злость оставалось изливать либо на себя, либо на Чарли. Выбор пал на Чарли.
– Ты говорил, меня не арестуют! Твердил про штраф, про предупреждение!
– Боже! – простонал муж. – Ну сколько можно! Это же я не сам выдумал!
Он сидел рядом со мной на моем жалком ложе и жевал хлеб с сыром. А во мне бушевала не только злость, компанию ей составляла ревность. Он-то свободен. И денег у него полно. И фантазий всяких. А что, если… Мы словно вернулись в прошлое – пререкались и грызлись, как в старые времена, когда у нас не было ни денег, ни «французских писем», ни красавицы-дочери.
– Отмени всю рекламу! – снова велела я.
– Зачем? Мы сразу лишимся половины доходов.
– Так тебя только доходы волнуют?
– Сама знаешь, что нет. Не только. – Он похлопал по карманам и извлек исписанный листок: – Вот, посмотри, что я написал. Новое письмо от тебя.
– Я не стану подписывать.
– Почему?
– Они разозлятся еще больше. А я хочу домой.
– Защищайся, миссис Джонс! Это же твои собственные слова.
– Но написал их ты, Чарли. Ты во всем виноват. Ты используешь меня, чтобы досадить своим давним недругам из «Гералд», чтобы покрасоваться перед своими учеными друзьями.
– В письме только то, что ты сама мне повторяла не один раз, Мадам Де Босак.
– Правда? Я больше не хочу быть Мадам Де Босак! – выпалила я и почувствовала, что поступаю верно. Мадам со своими французскими подходами, кровавой коммерцией, изгаженными простынями, заплаканными носовыми платками тянула меня на дно. – Я увольняюсь.
– Ты всерьез?
– Да. Куда уж серьезнее. У меня больше нет сил.
– Никогда бы не подумал, что услышу от тебя такое, – тихо проговорил Чарли.
Похоже, мои слова и вправду потрясли его. Я вдруг заметила, что одежда на нем мятая, несвежая, в черных волосах поблескивает седина, а под глазами залегли темные тени.
– Может, ты и права. По крайней мере, от одной стороны нашего дела следует отказаться.
– От какой?
– От самой сомнительной.
– Вот как? Сомнительной, значит. Вот как ты это называешь.
– Я-то так не называю. Закон называет.
– Закон – это куча конского навоза!