Так наша детская дружба рассыпалась на пороге суровой взрослой жизни.
Значит, и не было ни друга, ни дружбы.
Кому же верить? Кого любить?
Теперь мои двери открыты.
Открыта и душа, я даже улыбаюсь.
Когда меня бросают, предают старые друзья, я не отчаиваюсь; когда являются новые – не обольщаюсь… Храню спокойствие.
Не осталось никого. Второй друг тоже покинул меня. Он выбился из нищеты и даже прославился.
Правда, вокруг полно друзей-приятелей.
Как снежинок в зимний день – раскроешь рот, хоть одна, да залетит.
Раз – и готово!
И цена такая же.
Да поможет мне Бог проливать слезы только над моими картинами.
Они сохранят мои морщины и синяки под глазами, запечатлеют душевные изгибы.
Мой город умер. Пройден витебский путь.
Нет в живых никого из родни.
Скажу теперь несколько слов сам себе.
Не читайте. Отвернитесь.
Сестры! Это ужасно, что на могилах папы, Розины и Давида все еще нет надгробий. Напишите мне немедленно – договоримся и сделаем. Пока не забыли, где кто похоронен.
Моя память обожжена.
Я написал твой портрет, Давид. Ты смеешься во весь рот, блестят зубы. В руках – мандолина. Все в синих тонах.
Ты покоишься в Крыму, в чужом краю, который пытался перед смертью изобразить, глядя из больничного окна. Сердце мое с тобой.
Папа…
Последние годы мы как-то отдалились друг от друга, раскаяние терзает меня, изливается на мои картины.
Отец еле сводил концы с концами, работал грузчиком.
И однажды его задавило грузовиком. Насмерть. Вот так.
Письмо с известием о его гибели от меня спрятали.
Зачем? Все равно я почти разучился плакать. В Витебск я больше не приезжал.
Не видел ни маминой, ни папиной смерти.
Мне бы этого не вынести.
Я и так уже неплохо изучил жизнь. Видеть воочию еще и эту «последнюю истину»… терять последнюю иллюзию… нет мочи.
Хотя, возможно, и стоило бы.
Надо было увидеть своими глазами родителей на смертном ложе; белое, мертвое лицо матери.
Она так любила меня. Где же я был? Почему не приехал? Скверно это.
А отец, задавленный нуждой и колесами грузовика. Плохо, что меня не было с ним. Он был бы рад мне. Но отца не воскресить.
Спустя много лет я увижу его могилу. Рядом с могилой мамы.
Упаду на могильный холм.
Но ты не воскреснешь.
И когда я состарюсь (а может, и раньше), то лягу в землю рядом с тобой.
Довольно о Витебске.
Конец этой дороги.
Конец искусству в Витебске.
Одна ты осталась со мной. Одна ты, о ком не скажу и слова всуе.
Я смотрю на тебя, и мне кажется, что ты – мое творение.
Сколько раз спасала ты мои картины от гибели.
Я ничего не понимаю ни в людях, ни в собственных картинах. А ты всегда во всем права. Так направляй же мою руку. Взмахни кистью, словно дирижерской палочкой, и унеси меня в неведомые дали.
Пусть покойные родители благословят наш союз в искусстве. Пусть черное станет еще черней, а белое – еще белей.
С нами наша дочурка. Прости, родная, что я не упомянул о тебе раньше, прости, что только на четвертый день после твоего рождения пришел на тебя взглянуть.
Теперь мне стыдно. Я хотел мальчика, а родилась ты.
Почти сразу после рождения мы отвезли дочку в деревню.
Ребенок – не хрустальная ваза. Жена закутала малышку с головой, чтобы она не простудилась.
– Оставь хотя бы рот, надо же ей дышать, – сказал я.
Когда мы добрались и развернули сверток, то вскрикнули оба разом и вместе с малышкой – она была распаренная, разъяренная и дышала как вулкан.
– Вот видишь!
Вместе с нами жила моя сестра с мужем. Их ребенок на каждом шагу оставлял за собой грязь. Весь пол был в разводах. А эти ночные горшки!
В комнате было всего одно окно. С видом на дорогу и сосну.
Но зять вечно усаживался перед ним и все мне закрывал.
Идочка не желала пить сладкую воду. А молока становилось все меньше. Драгоценная влага, верно, была хоть и несладкой, но очень вкусной, если маленькая упрямица не поддавалась на обман.
Она так вопила, что я, не выдержав, чуть не швырял ее в кроватку:
– Да замолчи же!
Не выношу истошного детского крика. Это кошмар!
Словом, я плохой отец.
«Чудовище, а не отец», – скажут люди. И перестанут уважать меня.
Зачем же я все это пишу?
Но потом, помнишь, милая, что случилось потом, через несколько лет, в Малаховке?
Когда мне приснился сон, как будто нашу Идочку укусила собака. Было темно. И я видел из окна небесный свод, расчерченный на огромные цветные квадраты, окружности, меридианы, углы; испещренный надписями.
Москва, точка; Берлин, точка; Нью-Йорк, точка. Рембрандт. Витебск. Бесконечные муки.
Вспыхивают и поглощают друг друга все краски, кроме ультрамарина.
Я оборачиваюсь и вижу свою картину, на ней люди, покинувшие тела.
Жара. Все обволакивает зелень.
Я лежу меж двух миров и смотрю в окно. Небо без синевы гудит, как морская раковина, и сияет ярче солнца.
Не предвещал ли этот сон события следующего дня, когда моя малышка упала и поранилась и я помчался к ней через поле.
Она же изо всех сил, с криком бежала ко мне, и кровь текла из раны на щеке.
И опять во мне что-то надломилось, и было странно, что под ногами – земля.
Если бы я умел писать, комья моих слов были бы еще грубее, чем глина, на которую упала наша дочурка.