Там вчерашние ученики, бывшие друзья и соседи заправляли искусством России.

На меня они смотрели с опаской и жалостью.

Но я закаялся – ни на что больше не претендую, да меня и не зовут преподавать.

И это теперь, когда все, кроме меня, заделались мэтрами.

Вот один из предводителей группы «Бубновый валет».

Тычет пальцем в газовый фонарь посреди Кремля и ехидно вещает:

– Вас повесят на этом столбе.

Можно подумать, сам он такой уж пламенный боец революции.

Другой, которого Бог обделил талантом, провозглашает: «смерть картинам!»

«Старые», царских времен художники поглядывают на него с горькой усмешкой.

Здесь же мой старинный приятель Тугендхольд[29], когда-то одним из первых заговоривший обо мне.

Теперь он так же фанатично отстаивает пролетарское искусство, как прежде западное.

Какой-то недозрелый художник хает живопись, о которой имеет смутное понятие. Любовно указывает на ближайший стул и заявляет:

– Мы с женой теперь только расписываем стулья!

Еще одно откровение вроде «открытий» кубизма, симультанизма, конструктивизма, контррельефности – европейских новинок, подхваченных с опозданием на десяток лет!

Кончают все одинаково: заново «открывают себя» все в том же академизме.

Но когда однажды кто-то заявил при мне: «Плевал я на ваши души. Мне нужны ваши ноги, а не головы», терпению моему настал конец.

Все, хватит! Я свою душу хочу сохранить.

По-моему, для блага революции не обязательно попирать личность.

Будь я чуть понахальнее, я бы добился для себя хоть каких-нибудь льгот, как другие.

Но я заика. Вечно робею.

Вот и теперь мне нужна квартира в Москве.

С Витебском я распростился.

Нашел клетушку с черного хода. Там сыро. Сырые даже одеяла в постели. Сыростью дышит ребенок. Желтеют картины. По стенам сползают капли.

Да что я, в тюрьме, что ли?

И вот перед кроватью – штабель дров.

Я с трудом достал их.

«Дрова сухие», – заверил меня хитрый мужик.

Правда, некому распилить.

Затащить здоровенные поленья на пятый этаж невозможно, нельзя и оставить на улице – утащат.

Четверо случайно встреченных военных помогают поднять дрова к нам в комнату и сложить их, как в сарае.

А ночью мы словно очутились в лесу: оттепель, оттаяли и потекли елки.

Может, там, среди поленьев, прячутся волки и хвостатые лисицы?

Казалось, мы спим под открытым небом, все капает, тает.

Не хватало только облаков и луны.

И все-таки мы спали и видели сны.

Утром жена сказала: «Взгляни на малышку. Не занесло ее снегом? И ротик ей прикрой».

Денег не было. Да и к чему они – все равно купить нечего.

Я получал паек и шел домой с мешком за спиной, скользя по льду и ощущая себя жилистой костистой плотью с пучком белых крыльев.

Что делать? Говядины – полтуши. Муки – мешок. То-то мыши обрадуются!

Я люблю селедку, но селедка каждый день!

Люблю пшенную кашу. Но когда одна пшенка!

Для малышки надо было раздобыть хоть немного молока, масла.

Жена понесла на Сухаревку свои украшения. Но толкучку оцепила милиция, задержали и ее.

«Отпустите, Бога ради, – умоляла она. – У меня дома ребенок. Я только хотела обменять кольца на кусочек масла».

Я не жаловался. Меня все устраивало. Чем плохо?

Добрая душа пустила нас к себе. Мы все: жена, дочурка, няня и я – спим в одной комнате.

Затопили печь. С труб закапала влага в постель. В глазах слезы – от дыма и от радости. В углу ватной белизной искрится снег. Мирно посвистывает ветер, треск пламени похож на звучные поцелуи.

Пусто и радостно.

Лицо морщится в улыбке, я жую черный советский хлеб, набиваю рот и душу.

Наш хозяин принимает по ночам двух девиц. Утешается с ними.

И это в советское время, когда кругом голод!

Ах ты, буржуй!

В конце концов я разгулялся на стенах и потолке одного из московских театров.

Там томится в полумраке моя роспись. Вы видели?

Глотайте слюнки, современники!

Худо-бедно, но мой дебют в театре набил вам животы.

Нескромно? К чертовой бабушке скромность!

Можете меня презирать!

– Вот, – сказал Эфрос[30], вводя меня в темный зал, – стены в твоем распоряжении, делай что хочешь.

Это был брошенный, разбитый дом – богатые хозяева уехали.

– Смотри, – продолжал Эфрос, – здесь – зрительные ряды, там – сцена.

А я, признаться, видел здесь – остатки кухни, там…

– Долой старый театр, провонявший чесноком и потом! Да здравствует…

И я приступил к работе.

Холсты были расстелены на полу. Рабочие и актеры ходили прямо по ним.

В залах и коридорах вовсю шел ремонт, опилки набивались в тюбики с красками, прилипали к эскизам. Шагу не сделаешь, чтобы не наступить на окурок или огрызок.

И тут же на полу лежал я сам.

Это было даже приятно. По еврейскому обычаю на землю кладут покойника. Родные усаживаются в изголовье и оплакивают его.

Вообще люблю лежать, уткнувшись в землю, шептать ей свои горести и мольбы.

Я вспомнил своего далекого предка, который расписывал синагогу в Могилеве.

И заплакал.

«Почему он не позвал меня на помощь сто лет назад? Пусть теперь хотя бы помолится, заступится за меня пред лицом Всевышнего.

Пролей в мое сердце, длиннобородый пращур, хоть каплю вечной истины».

Эфроим, театральный швейцар, приносил мне молоко и хлеб, чтобы я мог подкрепиться.

Перейти на страницу:

Все книги серии Азбука-Классика. Non-Fiction

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже