Тут и другие актеры стали бочком подходить к холстам и ко мне, карабкаться на лестницу, желая тоже что-нибудь увидеть и понять. В надежде на чудесную перемену.
Нам всего не хватало. Даже ткани для костюмов и декораций.
Накануне открытия театра мне принесли кучу старой одежды, которую я стал наспех раскрашивать.
В карманах попадались хлебные и табачные крошки.
А в день премьеры я так перепачкался красками, что даже не смог выйти в зрительный зал.
Буквально за несколько секунд до поднятия занавеса я носился по сцене и спешно домазывал бутафорию. Терпеть не могу «натурализма».
И вдруг – конфликт.
Грановский повесил «настоящую» тряпку.
– Что это такое? – взвиваюсь я.
– Кто режиссер: вы или я? – возражает Грановский.
Бедное мое сердце!
Папа, мамочка!
Конечно, первое представление, на мой взгляд, не было совершенством.
И все-таки я чувствовал, что справился с задачей.
В это же время мне предложили взяться за оформление спектакля «Диббук» в театре «Габима».
Я не знал, что делать.
Два театра враждовали друг с другом.
Но не пойти в эту «Габиму»[33], где актеры не играли, а молились – увы, и там тоже! – на систему Станиславского, я не мог.
Если наш роман с Грановским, как он говорил, не получился, то Вахтангов был мне еще более чужд. Он играл в театре у Станиславского и одновременно был режиссером «Габимы», но его постановки были тогда еще никому не известны.
Найти с ним общий язык казалось мне нелегким делом.
Я откликаюсь на любовь, приязнь родственной души, а настороженность, колебания меня отталкивают.
Пока шли первые репетиции «Диббука», я слушал Вахтангова и думал: «Он грузин. Видит меня первый раз. Молчит. Мы поглядываем друг на друга букой. Небось, ему чудится в моих глазах восточный хаос и необузданность, непонятное искусство, в общем, он видит во мне чужака.
А я-то что беспокоюсь и глаз с него не свожу?
Мое дело – впустить в него каплю отравы.
Когда-нибудь, не при мне, так после меня, яд подействует и он все вспомнит. Найдутся другие, те, кто продолжат и доходчиво растолкуют то, о чем я говорил и мечтал».
– Марк Захарович, как, по-вашему, надо ставить «Диббук»? – Это Земах, директор «Габимы», прерывает мои мысли.
– Спросите сначала у Вахтангова, – отвечаю я.
Молчание.
И Вахтангов медленно изрекает, что любые извращения для него неприемлемы, верна только система Станиславского.
Не часто меня захлестывало такое бешенство.
Зачем в таком случае было меня утруждать?
Однако, сдержавшись, я замечаю только, что, по-моему, эта система не годится для возрождения еврейского театра.
И прибавляю, обращаясь к Земаху:
– Все равно вы поставите спектакль так, как вижу я, даже без моего участия! Иначе просто невозможно!
Облегчив таким образом душу, я встал и вышел.
А дома с горечью вспоминал первую встречу с Анским, автором «Диббука», в доме у знакомых. Он бросился меня обнимать и восторженно воскликнул:
– У меня есть пьеса – «Диббук». Оформить ее можете только вы. Я писал и думал о вас.
Присутствовавший там же писатель Баал-Машковец одобрительно кивал, тряся очками.
Но что я мог сделать?
Позднее я узнал, что спустя год Вахтангов стал присматриваться к моим панно в театре Грановского. Стоял перед ними часами, а в «Габиму» пригласили другого художника и велели ему написать декорации «à la Chagall»[34].
А у Грановского, говорят, пошли «дальше Шагала».
Что ж, в добрый час!
Как ни был я занят театром, но не забывал и семью, которая жила в подмосковном поселке Малаховка.
Чтобы добраться туда, надо было отстоять несколько часов сначала в одной очереди – за билетами, потом в другой – чтобы попасть на перрон.
Толпа напирала со всех сторон, и мне, в моем неизменном пыльнике и широких штанах, приходилось несладко.
Молочницы пихали в спину жестяными бидонами, наступали на ноги. Толкались мужики.
Одни стояли, другие растянулись на земле, вылавливая блох.
Кругом лузгали семечки, шелуха летела мне в лицо и на руки.
Когда же наконец к вечеру заледеневший поезд отползал от перрона, прокуренные вагоны оглашались заунывными или разудалыми песнями.
Мне казалось, что вместе со всеми этими дородными бабами и бородатыми мужиками, то и дело крестившимися, я возношусь на небо, пролетая среди берез, сугробов и клубов дыма.
Пустые молочные бидоны, в которых лежат монеты, громыхали, как барабаны.
Наконец поезд останавливался и я выходил.
И так каждый день.
В темноте я шел через пустые поля. Вон впереди – уж не волк ли?
Точно, волк.
Я останавливаюсь, отступаю, снова нерешительно иду вперед, пока не убеждаюсь, что это никакой не волк. Несчастная продрогшая дворняга.
Утром – тем же путем обратно в Москву.
Чуть брезжит рассвет. Лиловеет небо. Кругом равнина на сотни километров. Бодрые березки торчат, как перышки на шляпе.
На станции те же бабы с бидонами, наполненными разбавленной под молоко водой, те же вонючие мужики.
Подходит товарный поезд, вагоны потрескивают на морозе. Толпа бросается на штурм обледеневших ступенек.
Вдруг – громкий крик. Какая-то женщина упала в снег, прямо под колеса, и страшно кричит. Она сломала ногу, темная кровь растекается по снегу.
– Ох, люди добрые! – причитает она.