В Большом театре судьба мне дала пятьдесят с лишним лет для работы, для существования. Для счастья. Несколько недель я был молодым, неизвестным режиссером из провинции. Потом я стал постановщиком основных (как тогда говорили, «этапных») спектаклей. И вот я — главный режиссер Большого театра. Это все происходило независимо от меня — спокойное, естественное передвижение по тропинке положений, званий, назначений, на меня, на мою жизнь, творчество не влияющее. У меня не было отдельного кабинета с отдельным телефоном, отдельной машины и других привилегий только потому, что к моей профессии режиссера приставили слово «главный». Не имели же машин, кабинетов и телефонов все великие дирижеры и художественные руководители Большого театра до меня. Местом существования и нахождения главных дирижеров были оркестр и дирижерский пульт. А мое местонахождение — репетиционный зал. К этому меня приучили служившие до меня и вместе со мною Большому театру Лидский, Баратов, Голованов, Самосуд, Смолич, Пазовский, Мелик-Пашаев, Федоровский, Вильямс, Дмитриев… Предшественники научили меня, что мое место работы и жизни — сцена и репетиционный зал, а моя профессия — режиссер. Главный — это лишь должность. Каждый мог лишить меня должности, но попробуйте лишить меня профессии — не выйдет! Это делало меня свободным и независимым. И неоднократно я пугал начальство просьбами освободить меня от должности главного. Пробовали — не получилось. И моя профессия режиссера была неприступной крепостью. Освободить меня от репетиционного зала, наполненного артистами, не мог никто. И ни кабинета, ни машины, ни телефона, ни других атрибутов положения у меня не было. Если к этому добавить, что я никак не хотел «вписываться в партию», как, говорят, выразился по этому поводу Сталин, то я чувствовал себя в Большом театре зависимым лишь от Михаила Ивановича Глинки, Николая Андреевича Римского-Корсакова, Петра Ильича Чайковского, Джузеппе Верди, Джакомо Пуччини и всех других, чьи партитуры я держал в руках.
Традиции Большого театра, законы честного (без спекуляций, без выгодных торговых махинаций во имя личной славы) и чистого служения богине Оперы навеки подчинили меня себе. Само здание, сам зал Большого театра не позволяли мне «экспериментировать» или, точнее сказать, режиссерски «выдрючиваться», торгуя пошлым «новаторством». «Всяк сверчок знай свой шесток!» Глупо слушать пение сверчка в покоях Людовика XIV, странно слушать напевы из времен царства Ивана Грозного на площади Бастилии. Вкусу, чувству меры научить нельзя, к этому можно лишь приучить. А Большой театр приучил ко многому.
Режиссер в опере не должен быть в плену своей фантазии. Самосуд говорил мне: «Мейерхольд приходил на репетицию с мешком мизансцен!» Если одна оказывалась лишь «высокоталантливой», но не гениальной, мастер предлагал другую, третью, четвертую… А режиссер с ограниченной фантазией высосет из пальца одну и держится, расхваливая ее, не имея сотен других в запаснике воображения. Я развил свою фантазию и снял с нее оковы привычек, освободился от режиссерских догм, которые часто выдаются за принципы.
Арий Моисеевич Пазовский — гроза всех музыкантов, певцов, режиссеров театра — однажды пришел на мою репетицию «Майской ночи» и после стал долго ругать меня за недостатки, в которых был повинен не я, а дирижер. Я долго и терпеливо слушал его и в конце концов взорвался: «При чем же тут я?» Арий Моисеевич замолчал, потом грустно посмотрел на меня и, махнув рукой, сказал: «А я думал, Вас все касается, все, что звучит…» И мне было горько, что я разочаровал великого дирижера — он думал обо мне лучше, чем было на самом деле. Я понял, что меня должно касаться в опере все — все, что звучит, все, что видит глаз. Я понял свою недостаточность. И снова пришлось вспомнить Шаляпина. Ведь он лучше всех понимал единство того, что и как звучит, и того, что мы видим. Оказалось, что надо изучать Шаляпина заново! Наблюдение за хорошими актерами — наука.
Приехал в Горький на гастроли петь Хосе в «Кармен» знаменитый в то время артист Большого театра Евлохов. Он был болен и от репетиции отказался. Я заволновался — что же он будет делать в спектакле? Он же, не зная ни одной мизансцены, и сам провалится, и всех запутает! Перед спектаклем я зашел к нему в гримерную — для вежливости, решив после этого убежать из театра, чтобы не быть свидетелем позора и провала. Артист спокойно гримировался и обрадовался моему приходу: «Хорошо, что Вы зашли. Говорят, что Вы хороший режиссер и что спектакль очень хорош. Прошу Вас передать мою просьбу актерам, которые будут моими партнерами, чтобы они ничего, слышите, ни-че-го не меняли в спектакле, ни единой мизансцены, не заботились обо мне, не подыгрывали мне, а делали все, что поставлено, к чему привыкли. Я сориентируюсь!»