– Послушай, Марк, – сказал он с раздражением в голосе, – я тебе расскажу, кому Карфаген обязан своим крахом: ста тысячам головорезов римской армии. Никогда раньше не собиралась вместе такая армия убийц! Я участвовал в тридцати военных кампаниях. В тридцати! У каждого легиона, как у каждого человека, свой характер; ни один поход не похож на другие. И никогда, никогда мне не доводилось потом видеть солдат, так жаждавших крови, как те, которых Рим отправил в Карфаген. Даже сейчас я чувствую себя немного виноватым за то, что мы тогда совершили… Но эти зазнайки-пунийцы сами виноваты! Нет, я не видел никаких мантикор и не припомню, чтобы кто-нибудь говорил мне, будто видел такого зверя.
Он вдохнул прохладный ночной воздух. Невидимые легионы цикад пели в полумраке. Подслеповатые глаза Эргастера смотрели куда-то в прошлое, все более и более далекое, вызывая в памяти образы той страшной трагедии.
– Меня приютил сам Сципион Эмилиан[31], разрушитель Карфагена. В своей палатке он всегда держал двух маленьких мартышек и меня, маленького Квинта Эргастера, и всегда называл нас «тремя маленькими обезьянками». Я, естественно, был третьим в этой компании. Мы были его единственной радостью и развлечением.
Описанная моим амфитрионом ситуация могла быть истолкована по-разному, но я, конечно, промолчал. Он продолжил рассказ:
– Эмилиан был счастлив, только когда играл с нами, – вспоминал он, – потому что тот поход был сплошным ужасом, юный Марк, бесславным ужасом. Пять лет длилась осада, унесшая полмиллиона жизней. Ты понимаешь, какое варварство скрывается за одной простой цифрой? Полмиллиона убитых людей! В конце концов мы пощадили каких-то пятьдесят тысяч несчастных, а может, и того меньше. И мы их, само собой разумеется, обратили в рабство.
Он замолчал. Я подумал, что наступил удобный момент разрешить сомнение, терзавшее меня все годы учебы. Римским ученикам полагалось выучить наизусть слова, которые Сципион произнес при виде горящего Карфагена. Нас заставляли писать сочинения и готовить речи, раздумывая над глубоким смыслом этого важнейшего исторического момента. Поэтому я воспользовался случаем спросить об этом у Эргастера:
– Пожалуйста, Квинт, разреши мои сомнения: правда ли, что Сципион Эмилиан произнес те самые слова, пока легионеры грабили Карфаген, или их придумали потом?
– Разумеется, он их сказал! – проревел он своим громовым голосом полководца. – Я понимаю твои сомнения, потому что большинство историков обычно оказываются несостоявшимися драматургами. Но на сей раз хроники не врут. Я это знаю, потому что сам был там, рядом с ним. Мы стояли на возвышении и прекрасно видели тысячи пожаров и слышали крики миллионов мужчин, женщин и детей… Да, весь этот огромный город превратился в погребальный костер. От волнения глаза Эмилиана горели, как уголья. И тогда, окруженный друзьями и офицерами, он произнес свои знаменитые слова, изменив немного всем известные строки Гомера: «Некогда день сей наступит – падет священная Троя[32], и пожары ее увидит великий странник». А потом зарыдал. Уверяю тебя, Сципион плакал, как ребенок… Среди его свиты был один историк. Его удивили слезы отчаяния на лице победителя, и он спросил: «Друг мой, сегодня мы победили, откуда тогда эти стихи и эта жидкая грусть, что струится по твоим щекам?» Ответ Эмилиана прозвучал так: «Я боюсь, что однажды кому-то доведется увидеть Рим таким же, каким я сейчас вижу падший и разрушенный Карфаген».
Эргастер ударил своей палкой по земле, и наступила полная тишина, даже цикады смолкли.
(Ну хорошо, возможно, замолчали не все цикады. Придется тебе, Прозерпина, запастись терпением и простить мне некоторые риторические фигуры в этой длинной молитве, с которой я к тебе обращаюсь.)
Ранним утром на следующий день мы собирались снова пуститься в путь и двигаться дальше на юг. Эргастер, гостеприимный, как Филемон[33], поднялся даже раньше нас, чтобы попрощаться с гостями согласно старинным традициям. После завтрака, пока рабы готовили паланкин и грузили наши вещи, он обнял меня и сказал такие слова: