кто ограды поставит, кто плюнет вослед.

Так важны,

так бесценны слова их обидные, словно бы стёкла,

как булыжники прямо в затылок! Вот нынче и я

оцепила от сердца, как будто от платья, что взмокло,

эту кучу песка отряхнула и кучу репья!

Обесточенной больше не быть, ток за двести, за триста

невозможных ампер, в свете радуг и в свете всех лун!

И аккорды во мне Франца Шуберта, Ференца Листа

и костры, что Джордано спалили из порванных струн.

И комета Галлея пылает во мне, оттого жухнут листья,

я – сжигатель истлевших эпох, и Калиновый мост

догорает во мне, чужестранствия, образы, мысы.

Даже в Божьей ладони распался проржавленный гвоздь.

***

Нам, пережившим лихость девяностых,

теперь уже не страшно ничего!

Всех пирамид финансовых коросты,

всех бед, всех Лонго, магов, Кашпировских

несметное число,

в тех пирамидах не сыскать хранилищ,

нет мумий там Египетских святилищ.

А золото-то где? Тогда купились

мы все! Народ – полуголодный, бедный, злой,

вдруг нате дерзкий вам журнал «Плейбой»,

а мы одеты все в едином стиле:

фуфайка, стёжка, варежки, платок,

а нам – стрип-бары, девок и джаз-рок,

игру в рулетку и удар в висок,

и статуи братков, что на погостах.

Нам, пережившим лихость девяностых,

ужели это не урок? Не впрок?

Чем жил народ тогда в плену бескормиц?

Упорный мой народ он жил, не горбясь,

кто в лес, кто по дрова, кто по грибы,

кто челноком до Турции в Россию.

А я никак всё не могу забыть

глаза старух там, в церкви. Их простые,

их тоненькие в плаче голоса,

ползком – да ко кресту, плашмя – к иконам,

всем телом припадая, всем поклоном,

я плакала, взирая! «Так нельзя

мне биться в сердце!» – Бог кричал, наверно!

И Богу больно было, тяжко, скверно.

Там, в девяностые смололись небеса

в кровавый фарш! Смешались звёзды, луны,

смысл смыслов, все созвездья, руны, гунны,

все фараоны, бой часов и Кремль,

флажок, горнист, Мавроди, «МММ».

Но всё равно мы на земле сажали

морковь, картошку, самогон варили

и дачи строили на досках, на скрижалях,

по сухостою, по грязи, по пыли

мы задыхались! Гневались! Но жили!

И не такое мы переживём,

налог, подлог, всех Каинов на троне,

реформу пенсионную в законе.

Люблю тебя, боготворю, народ,

всегда. Везде. Повсюду. И во всём!

Кто не сбежал во Францию, в Майями.

Не предал клятв своих. Своих щедрот

при невысоком уровне, при МРОТ

и Крым не сдал чужой Тмутаракани!

Сажай морковь-картоху каждый год!

Цеди свой самогон. Вари варенье.

Назло Европам. Бог ни над, ни под,

Он – в нас! Мы, как атланты держим свод!

И космос бережём мы от паденья!

***

У меня в груди плещется болью небес,

у меня, у прошедшей почти полстолетья,

повидавшей исход, коммуналки, собес.

Мама, папа – любимые! Что мне ответить?

То, что оси полопались вдруг. Навсегда.

Словно бы под завалами рухнувшей родины,

я истошно кричу. Под ногами вода.

Под ногами звезда – её отсвет смородинный.

Словно бы я зову. Но не слышит никто,

неужели опять все оглохли Бетховены?

Во все глотки зову. В миллион детских ртов:

мама, папа! Любимые! Мы похоронены…

Девяностые годы давно позади,

как и годы прошедшие, шестидесятые

и Конец Света вывалился из груди

вместе с детскими клятвами.

Выползаем мы из-под завалов. Меня

пригвоздило осколком былого навеки

к высшим смыслам! Целуя, терзая, казня,

вот такое со мной – в полымя из огня,

я, как дерево, чьи кровоточат побеги.

Мама, папа. Любимые! Как вас обнять

мне хотелось бы нынче, но руки остались

мои в крыльях былого, а корни – в корнях,

я других не содеяла капищ, ристалищ!

Я иного себе не смогла сотворить

кроме этих осколков, мне ранящих остро

всё нутро моё: вечность, язык, словари

и волхвов к Иисусу святые дары.

О, как я бы хотела побольше геройства!

Ибо я же клялась, как и все мы клялись,

видеть высь! Помнить высь!

Я молю: помолись,

чтобы мир этот Каинов канул в пустыню,

чтобы он возопил: «Я не сторож!» И минул.

Не во имя меня, моих деток во имя,

то есть внуков родителей Божьих моих.

Ныне, присно и днесь буду петь песни давьи

да про остров-Буян! Буду родину славить

до разрыва аорты, до спазм горловых.

И не сломишь меня! Я вцепилась в осколки.

Я мостом пролегла, ибо крепкая, с Волги!

Удержать, чтоб осталось тот мир, что разверст,

мама, папа! Любимые!

Землю.

И крест.

***

Всем выгнутым телом прижаться к скале,

к её каменистому зеву, к шершавым

натруженным пальцам, сливаться во мгле

с гранитом её, с разнотравьем, с металлом.

Во мне Прометей словно канул на дно.

Я – людям огонь раздарила всеядный,

его поглощающее полотно,

где кроме него, ничего и не надо!

Земля предо мною! За мною! Со мной!

И в сердце земля! Как она обнимает.

Целует. Льняная моя, гвоздяная,

песчаная, глинистая и родная.

И я к ней прикована этой скалой –

которая вжалась в меня и вцепилась,

как будто в дитя с материнскою силой,

как будто в любимую женщину – милый,

была я – рисунком наскальным живым,

была Прометеевым жаром благим,

была Прометеевой печенью, сердцем,

которое рвали орлы-громовержцы,

да что мне все птицы – вороны, орлицы,

кукушки, сороки-воровки, синицы:

они, словно карлики в мантиях тесных

мечтают мой выклевать контур разверстый.

Я, как Прометей…Вот лежу я в больнице:

во мне перелом скреплен тонкою спицей.

Мне жарко. Натужно! Недужно! Кромешно!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги