Он задумчиво посмотрелся в венецианское зеркало, висевшее над камином. Смотрелся Лайкэм самодовольно, поскольку весьма носился со своей внешностью, которая на самом-то деле вызывала отвращение с первого взгляда, однако, если хватало сил взглянуть еще разок, представала в какой-то необычной и пленительной в своем уродстве красоте. Будь у него борода, вполне мог бы сойти за Сократа. Но Арес!.. Нет, Аресом он точно не был.
– Наверное, ты Гефест, – предположил я, но мысль моя была встречена холодно.
Уверен ли он, что она богиня? Не может она быть просто нимфой какой-нибудь? Европой, например. Лайкэм с негодованием отверг напрашивавшееся предположение, что он – бык, а заодно и слышать не хотел о себе как о лебеде или золотом дожде. Вообще-то, считал он, может так быть, что он Аполлон, а она Дафна, возродившаяся из своего растительного состояния[122]. И хотя я от души смеялся, представляя себе его Фебом Аполлоном, Лайкэм все решительнее и решительнее проникался этой идеей. Чем больше он думал об этом, тем больше ему казалось вероятным, что его нимфа с ее пламенеющей холодной непорочной страстью была Дафной, и само собой ему вряд ли приходило в голову усомниться, что именно он и есть Аполлон.
Примерно недели две спустя, в июне, к концу учебного года, мы таки нашли олимпийскую небожительницу Лайкэма. Как-то после обеда мы, Лайкэм и я, решили пройтись. Отправились наугад сквозь бледное умиротворение сумерек и, следуя по проложенной дорожке, дошли по берегу реки до самого Годстоу, где зашли в корчму выпить по стакану портвейна да поболтать с выдающейся женщиной, эдаким Фальстафом в черном шелке, которая была владелицей этой корчмы. Приняли и развлекали нас по-царски – и сплетнями, и старым вином, а после того как Лайкэм спел смешную песенку, что превратило пожилую леди в трясущееся желе, исходящее истерическим хохотом, мы отправились дальше, решив пройтись еще по речному берегу, а уж потом повернуть обратно. К этому времени опустилась темнота, в небе зажглись звезды, настала одна из тех летних ночей, с какими Марло[123] сравнивал Елену Троянскую. Над лугами кружили невидимые чибисы, время от времени печально крича, грохотанье отдаленной запруды несмолкаемо и ровно подавляло все другие незначительные звуки в ночи. Мы с Лайкэмом шагали в молчании. Прошли, наверное, с четверть мили, как вдруг мой спутник встал и устремил пристальный взгляд влево, в сторону Уизем-Хилл. Я тоже приостановился и понял, что взор свой он вперил в тоненький серпик луны, собиравшийся сойти в темные леса, венчавшие вершину холма.
– Ты на что уставился? – спросил я.
Но Лайкэм, не обращая на мой вопрос никакого внимания, лишь бормотал что-то себе под нос. Потом вдруг вскрикнул: «Это она!» – и галопом рванул через поля в сторону холма. Понимая, что приятель ни с того ни с сего рехнулся, я побежал следом. Первый барьер из каких-то кустов мы одолели с разрывом шагов в тридцать, потом на пути легла заводь. Лайкэм исполнил нечто вроде тройного прыжка, причем, после первого, пролетев три четверти заводи, попал в воду, но все же выскочил на илистый берег. Я прыгнул получше и приземлился прямо в грязь и поросли тростника на противоположном берегу. Еще два барьера из живой изгороди, потом вспаханное поле, барьер, дорога, ворота, еще поле – и мы наконец в самом Уиземском лесу. Под деревьями темень была непроглядная, и Лайкэму волей-неволей пришлось несколько умерить прыть. Я двигался ему вослед, прислушиваясь к шуму и треску, с каким он продирался через мелкую поросль, да к ругательствам, когда он ударялся обо что-то. Лес оказался сплошным ночным кошмаром, но мы все же как-то сквозь него продрались и выскочили на открытую поляну на вершине холма. Сквозь деревья на ее противоположной стороне светила луна, казавшаяся невероятно близкой – рукой достать можно. А потом вдруг на этой самой дорожке лунного света показалась женская фигура и вышла, минуя деревья, на поляну. Лайкэм стремглав бросился к ней, кинулся к ее ногам и обвил руками ее колени, а она склонилась и принялась разглаживать его взъерошенные волосы. Я отвернулся и пошел прочь: не дело простого смертного смотреть на объятия богов.
Шагая обратно, я раздумывал, кем же, черт побери… впрочем, скорее кем же, могли бы прибрать на небеса этого Лайкэма. Ведь вот на моих глазах девственная Кинфия отдала ему себя самым недвусмысленным манером. Может, он Эндимион[124]? Ну нет, это настолько несообразная фантазия, что на нее и время терять жалко. Увы, никто другой, кого бы любила непорочная луна, мне в голову не приходил. И все же я был уверен, что, кажется, смутно припоминаю: был, был такой осчастливленный бог, вот только, хоть убей, не могу вспомнить – кто. На всем пути по дорожке, проложенной вдоль речного берега, я рылся в памяти, отыскивая его имя, и всякий раз оно ускользало от меня.