Мать не была уверена, что хочет. Я взял инициативу на себя. Этого еще не хватало, чтоб какая-то Выдра обижала мою мать. Сделавшись писателем, с возрастом я перенял привычки интеллигентов и их мягкотелость. В шестнадцать лет я был суров и безжалостен. Я засел в коридоре и выждал, пока Выдра выйдет, неслышно ступая мягкими тапочками. Когда она тенью прошмыгнула мимо меня в коммунальную ванную, я, не давая ей времени закрыться там, вошел вслед за ней.
— Если ты, сука, — сказал я шепотом, чтоб страшнее, приблизив физиономию к ее физиономии, — будешь продолжать третировать мою мать, я тебе кишки на шею намотаю и скажу, что так и было!
— Бандит, убийца… — прошептала она, отворачивая от меня лицо, — не прикасайся ко мне… я закричу…
— Запомни, что я тебе сказал, Выдра. Я свое слово сдержу, ты знаешь…
Если я сам — подросток — не был большим бандитом, я дружил с большими бандюгами в ту пору, и часто можно было видеть меня с ними вечерами у трамвайной остановки, сплевывающего и притопывающего начищенным ботинком… И она, и ее Баба в футляре меня видели издалека, опасливо пробегая мимо. Она знала, что никакая милиция ей против тех людей не поможет. С тех пор Выдра хранила молчание, готовя свои каши.
Может быть, именно потому, что Человек в футляре-Баба произнес считанное количество нравоучительных речей на кухне, я хорошо запомнил его ханжеские интонации и этот его голос энтузиаста кипяченой воды, противника половых отношений. Голос кастрата, возмущенного тем, что все другие люди вокруг не кастраты.
У высадившегося в Вене по пути в Цюрих был такой голос. Неприятный, сварливый, бестабачно-безалкогольно-бессексуальный. Визгливый. Только он выступал не против половых отношений, но против Истории. Он хотел запретить прошлое: полсотни лет советской власти, Гражданскую войну, революцию и даже Первую мировую войну. Он хотел, чтобы в стерильном мире ходили такие, как он, оберегая лысую голову зонтиками. Непонятно по какой причине он присвоил себе русский народ, не имея с ним ничего общего. Любой народ не любит «Баб», таких, как он, никогда не любил, безалкогольных, в футляре, которые спят «валетом». А уж русский-то тем паче не любит. Народ любит, чтоб герой был похож на него, на народ, чтоб у него вместе с яркой храброй доблестью была пара ярких слабостей — пороков. Хорошо бы, чтоб он поддавал время от времени — народный герой. Народу нравятся добрые бандиты-выпивохи и лихие злодеи-бабники. Стенька Разин, спьяну швырнувший княжну в Волгу, Есенин ему нравится, распоровший свою жизнь, как подушку, к чертовой матери, женатый на американке Айседоре! Да, яркий злодей народу мил, а не засушенный праведник! Я уверен в этом, я готов отстоять свою точку зрения против сводного батальона диссидентов и ревизионистов. Один! Даже сам тип учителя противоположен герою русского народа.
Так вот, сидя тогда еще в Москве, в окружении друзей, они им восхищались, потому что считали его «своим», плюс могучая мода уже приподняла его на гребне волны, я воскликнул:
— Какой неприятный голос! Очевидно, он очень неприятный тип. Готов забить на бутылку, что он не пьет ничего, кроме кипяченой воды, и спит с женой «валетом»!
Так как они не были знакомы с Бабой-Человеком в футляре и Выдрой, то они меня не поняли. Они стали хохотать. Но они смеялись не над ним, нелепым, но над моей — пьяного поэта — шуткой по поводу спанья «валетом». Мне не удалось посадить даже крошечного пятна на репутацию властителя их дум.
В 1975-м, я жил уже в Нью-Йорке, он прилетел в Америку из Цюриха. Первый раз. Его кудлатая и бородатая физиономия появилась на всех каналах теле. Его поясная фотография, он во френче а-ля Керенский, полувоенном (стиль всех мегало-маньяков), узурпировала все первые страницы нью-йоркских газет, от «Дэйли Ньюс» до эмигрантского «Русского Дела». Он приземлился, остановился, сгрузился в отеле «Американа» на 6-й авеню, или, как она иначе называется, авекю оф Америка. Сам он выбрал все эти Америки ради символизма или ему выбрали?