Из келии Семеона доносилось нечто невероятное – рев и рык. Вопли и взвизгивания. Все боялись приблизиться, так как были предупреждены о недопустимости подобного. Но по ночам всякий замечал обок себя многочисленные покачивающиеся фигуры в серых балахонах – насельники монастыря молча, в нарушение запрета, распластываясь по стенке, как тати некие, крались к келье старца. Но лишь приближались, дикие звуки смолкали, и слышался спокойный, чуть потухший и устало-женственный голос Семеона:
– Идите по кельям.
Все неслышно, как летучие мыши, разлетались по своим маленьким помещениям, чтобы опять, при первых же неисповедимых звуках, медленно двинуться в сторону кельи старца.
Да, чудище премного мучило Семеона. Премного. То шевелило мощным когтистым хвостом в заду, в прямой кишке старца, и тот вскидывался от мгновенных прободений, прожигавших все тело наподобие электричества. То пыталось просунуть свою мерзкую голову в горло Семеона, и тот в припадке удушья, весь покрасневший, с выпученными глазами, как мучительный царь Иван на картине неведомого старцу Репина, валился на пол, сам уже выкликивая что-то невнятное и почти бесподобное. То продавливало изнутри с двух сторон грудь, и когти натягивали кожу в виде огромных набухших сосцов. А то переворачивалось внутри старца, заставляя его прямо-таки разрываться от боли. И следом уже пыталось протиснуть тонкую вытянутую птичью морду сквозь узкий морщинистый зад страдальца. Высовывало жесткий костяной клюв и два острых черноугольных глаза. Сквозь завесу грубых, но обветшавших почти до прозрачности одежд быстро окидывало хищным взглядом нехитрое, тесное и высокое каменное помещение многолетней обители Семеона. На мгновение высовывалось из-под слабых монашеских одеяний и быстро скрывалось назад. Покачнувшееся от воздушного порыва пламя свечи взблескивало в его глазах и на острой кромке клюва. Да, раньше ему подобного не позволялось. Теперь, видимо, ему тоже надо было подготовиться к новому модусу своего бытия. Старец это понимал. То есть он страдал, в отличие от своих предшественников, не только телесно, но и в предчувствии необъяснимого и неугадываемого будущего. Мощная тварь остро оглядывала все вокруг. Скрывалась и следом гибким и острым хвостом уже разрывала горло Семеону. Тот валился на пол, заливая хитон и пол обильной внутренней кровью, и кричал диким голосом:
– Не подходите. Идите по своим кельям! – и все опять неслышно разлетались.
Иногда видели старца, покидающего стены своей кельи, высокого, худого, покачивающегося, с темными запекшимися пятнами на ветхой, служившей ему почти от самых его юных дней, сутане. Он брел, не видя никого, по направлению к большому камню, поместившемуся в центре невеликого, огражденного высокими кирпичными стенами монастырского садика. Брел медленно и покачиваясь. Добредал. Высоко задрав сутану, ложился на него горячим, прямо пылающим телом и долго отдавал ему свой жар, впитывая от черного камня вечернюю прохладу и успокоение. Во всех движениях его истончившейся и истомленной фигуры было что-то прямо-таки девически изящное.
На том же камне и находили его спящим. Оставляли на несколько дней, не решаясь потревожить. Просыпался он сам, остывший и расслабленный. Прислушивался к себе. Там было тихо и безлюдно. Как-то необъяснимо прохладно, без всяких явных признаков посторонней жизни. Это его беспокоило. Он быстро оглядывался, успокаивался, положив сухую руку на опавший живот. Долго сидел на камне, не находя сил подняться. Щурился на солнце и ласково кивал как бы случайно проскальзывающим мимо монахам. Стоял ясный тихий солнечный день. В колодце сада пели птицы и шевелились многочисленные существа. Старец поворачивал голову, и птицы смолкали. Он ласково улыбался, кивал им головой, и они снова заливались невыносимо звонкими голосами. К ногам старца прибивалась мелкая и трудно углядываемая тварь. Во всяком случае, поукрывшиеся за внутренней колоннадой не могли точно рассмотреть ее. Семеон, с трудом наклонившись, гладил ее и что-то наговаривал на ухо. Она исчезала. Семеон поднимал голову, птицы снова замолкали. Стояла звенящая тишина, давившая уши почище беспрерывного многочисленного беспорядочного птичьего гомона и металлического звона насекомых. Семеон согласно кивал головой, птицы и насекомые снова принимались за свое. Он поднимался, уходил к себе и запирался там на месяцы.
Как рассказывал Марий, перед смертью Семеон позвал его и сказал, что отныне начинаются новые времена, в которых он уже не жилец. Что сейчас выпустит это существо на волю. Что так велено ему и попущено тому. И самое странное, поведал Семеон, существо разделится на некую женскую сущность и на Дракона, неким образом (он никак это не пояснил) воспроизводя как бы раздвоенность организма самого старца, всех предыдущих старцев и вообще несовершенство человеческой натуры. Подобного и вовсе уж было не понять. Конечно, само несовершенство человеческой натуры очевидно и неотрицаемо. Все прочее же звучало вполне невразумительно. Однако Марий и не пытался что-либо пояснить.