– Видели, видели, – допрашивающий поднял голову и с прищуром Марка Бернеса закурил сигарету. – Курите?
– Нет, нет, – поспешил ответить Федор Михайлович. Он действительно не курил, но не хотел, чтобы это выглядело неким вызывающим жестом. – Никогда не курил, – суетливо объяснял он с оправдывающейся интонацией.
– И правильно. Сам вот все не могу избавиться, – доверительно делится он с Федором Михайловичем своими нелегкими проблемами. – Так читали?
– Я же сказал, что не помню, эту ли рукопись видел или другую.
– Помните, помните. К чему эти глупые игры? – следователь нагнулся над столом, и сигаретный дым почти коснулся Федора Михайловича. Глаза защипало. Он откинулся на спинку стула. Следователь деликатно разогнал дым рукой прямо перед носом Федора Михайловича. Улыбнулся, рассчитывая на понимание, и продолжил: – Извините. Так кто дал или показал вам эту рукопись?
– А вот этого я вам не скажу! – неожиданно решительно и почти весело отвечал воспрянувший Федор Михайлович. Следователь медленно выпрямился, вынул изо рта сигарету, положил ее дымящуюся в пепельницу и скорбно посмотрел на Федора Михайловича.
– Да, дело дурно пахнет, дорогой мой Семен, то есть Федор Михайлович. Пахнет, замечу вам, сроком. И немалым, – тон его по-прежнему участливый и даже несколько скорбный. То есть он, следователь, скорбит по поводу неутешительного ближайшего будущего Федора Михайловича. – И что же вы дальше делали с этой рукописью? – следователь внимателен, вежлив, серьезен и осторожен. Почти печален. Он милостиво не замечает резкого, почти оскорбительного выпада Федора Михайловича. Стряхивает пепел в пепельницу. Скрещивает пальцы, положив руки на стол и упершись в него локтями. Сам он нестарый, бледноватый и худой, переутомленный.
– Уж теперь и не помню, – сникает и погружается в трясину Федор Михайлович. Все просто отвратительно. Ему так неловко. Лукавить, изворачиваться! Врать в лицо живому ненаглому человеку, который ведь сам-то спокоен, прям и честен. Он ничего не скрывает и не требует ничего запредельного. Несмотря на не такую уж большую разницу возрастов, в облике и манерах этого человека есть что-то отеческое, наставительное и даже прощающее. Заранее прощающее всю его, Федора Михайловича, настоящую и будущую бессмысленную ложь и изворотливость. Все равно ведь, после неловких детских ухищрений, согласится. Сдастся. Скажет все как было. И расплачется в сильных и добрых руках вопрошающего. И вправду, Федору Михайловичу не то чтобы хочется припасть в слезах к лацканам его пиджака, но он чувствует огромное утомление и даже жалость к себе.
– Семен, то есть извините, Федор Михайлович, это несерьезно. По-детски как-то. Вы же ученый, у вас должна быть отличная память. Это мы, так сказать, люди среднего и нетренированного интеллекта:! – почти кокетливо улыбается он серым пепельным лицом. Тянется к невидимому Федору Михайловичу ящику стола, откуда только что достал книгу.
И внезапно Семен, который, извините, Федор, Федор Михайлович, ясно себе представляет, что там, в ящике, у него спрятан пистолет. Огромный вороненый полнозаряженный пистолет. Федор Михайлович видал подобные в фильмах. И вот следователь стремительно выхватывает его, в офицерской выправке выпрямляет жесткую спину и с несколько искаженным от стремительности лицом стреляет прямо в голову Семена Михайловича. Федора Михайловича. Пуля мгновенно проходит непрочную академическую голову, страшной инерцией мощного взрыва унося с собой наружу мелкие частицы и капельки скользкого серого мозгового вещества и маленькие остренькие осколочки черепной кости. Все это невидимым Федору Михайловичу оплывающим пятном прилепляется к дальней стенке гулкого кабинета и медленными тяжелыми потоками стекает вниз. Последнее, что он замечает – надвигающуюся, наплывающую на него, вырастающую в огромную, почти уже неантропоморфно-инфернальную тень на фоне дневного сияющего окна. Фигура некоего гротескно-утрированного гигантского существа с разбросанными в сторону непомерными пупырчатыми щупальцами, которое меркнущее сознание Федора Михайловича обзывает про себя КеГеБезавр.
– Федор Михайлович? – выводит его из ступора мягкий голос следователя. – Это ведь ребячество, – снова потирает левый, видимо регулярно болезненный, висок. Лицо опять стремительно перебегает мгновенная уродующая его гримаса.
Федор Михайлович выпрямляется и ясно понимает разницу между собой, слабым, уклоняющимся, изворачивающимся, наивно ищущим обтекаемые ответы, и этим, прямым и откровенным человеком, с пистолетом в руке. То есть даже и не человеком, а антропоморфной функцией бездушного механизма – так определяет Федор Михайлович своего официального оппонента. Чувствует облегчение и отвечает:
– Нет, не припомню. – Потом эдак вальяжно и непринужденно, даже снисходительно и по-дружески: – Понимаете ли, память человеческая, даже ученого, столь избирательна. К тому же, по данным науки, – и вовсе по-хлестаковски уже завирается Федор Михайлович, – мозг человека задействован всего процентов на пять-семь, – и замолкает. Сам не понимая, к чему это.