За три недели до отлета в Париж Джим Моррисон обедал с Леоном Барнардом, пресс-секретарем группы. Он был трезв и весел. «Он говорил о планах на будущее и обмолвился о возможности сменить идентичность. Мы отпускали по этому поводу шутки, говорили о том, как он нанесет на лицо черный грим и уйдет в подполье, но это только потому, что мы не могли отказаться от игры в слова, и это не имело никакого отношения к расизму, речь шла только о цвете лица. Он говорил, что хочет отказаться от роли идола тинейджеров и так называемой суперзвезды – потому что ему уже до смерти надоела вся эта голливудская суета, – и он хотел усовершенствовать свою жизнь, посвящая себя искусству; жить анонимно, а если надо, то и инкогнито, во имя свободы и воли к выживанию».
Вот как ясно, правильно, логично выглядит это в описании Барнарда. «Хотел усовершенствовать свою жизнь, посвящая себя искусству». Ну просто возвышенный артист в белых перчатках, собирающийся гулять по парижским бульварам с тросточкой в руке. Да что там было совершенствовать? Эти разбомбленные развалины вряд ли поддавались усовершенствованию. За четыре года самого густого и смачного рок-н-ролла он прожил достаточно, чтобы чувствовать оскомину и изжогу, чтобы устать от людей, чтобы презирать себя, чтобы испытывать тошноту при мысли о сексе, требующем усилий, пота и хриплых стонов. Что еще нового он мог открыть в этом суматошном, непрерывном, дерганом, бессмысленном мельтешении под названием «жизнь мистера Д. Д. Моррисона»?
Ирония, с которой Моррисон смотрел на самого себя – и с которой смотрел на меня прищуренный правый глаз грузного бородатого незнакомца в пустом кафе на Крите, – окрашивала его мысли о будущем. Конечно, он собирался в Париже бросить пить (или хотя бы уменьшить дозы), но кто из алкоголиков периодически не собирается бросить пить? Конечно, он говорил окружавшим его людям, что ему надо отдохнуть, прийти в себя, сбросить лишний вес, обрести хорошую форму, но сам он прекрасно знал цену самовнушениям такого рода. Вокруг него в это время происходил самый настоящий, самый всамделишный бардак. Девицы дрались из-за него на лестничных клетках, режиссеры подливали ему виски в стакан и с огнем в глазах вещали о фильмах, которые хотят снять с ним в главной роли, голливудские воротилы уговаривали его бросить Doors, чтобы стать новым – гениальным, а как же иначе! – символом наступающих семидесятых, Памела устраивала ему сцены и вцеплялась в волосы, Патриция требовала, чтобы он наконец выбрал одну из двух – а он ни с кем не спорил, ни с кем не соглашался, ничему не сопротивлялся и все плыл и плыл по течению, словно знал, что все в конце концов должно решиться
В воспоминаниях Рея Манзарека есть смутные намеки на то, что податливый к дурным влияниям Моррисон иногда вываливался из чистого и ясного творческого мира Doors в темный мир расовых теорий. Намеки на это есть и в одном из его стихотворений, в котором он просит прощения у черных и признается в своем страхе перед ними. Он говорил о мистической связи белых людей через кровь. О том же, кстати, говорил Чарльз Мэнсон. Кровь привлекала Моррисона, завораживала его. Он боялся боли, боялся крови, и все-таки дал кельтской ведьме Патриции Кеннили разрезать ему руку в мистическом обряде бракосочетания. Этот обряд с символическим смешиванием крови настолько потряс его, что в пьяном виде он часто рассказывал о нем всем встречным и поперечным. В конце 1970 года на вечеринке в отеле «Chateau Marmont», где Моррисон тогда жил, он рассказал об обряде красивой девушке по имени Ева, которая тут же предложила ему повторить опыт и смешать кокаин и кровь. Девушки, как видно, не боялись резать себе руки, но Моррисон отказался, хоть и был пьян. И все-таки его тащило в эту сторону. Последнюю неделю перед отъездом в Париж он провел в непрерывном пьяном загуле со шведкой Ингрид, фамилия которой предположительно Томпсон. А может, и не Томпсон, может, у нее и вовсе не было фамилии. Странные видения и кровавые бредни уже настолько густо клубились в его одуревшем от алкоголя и наркотиков мозгу, что он предложил ей «попить крови друг друга». Что именно они там делали, неизвестно, но наутро оба проснулись бухие, голые – и в крови.