Туда! Туда, в брезжущий восход, в пылающий закат, в мир распускающихся цветов, в океан невиданных птиц, на серые полосы хайвеев, простроченные посередине желтой пунктирной полосой, в убогие мотели, дающие анонимность, в телефонные будки, откуда можно сделать всего один звонок, но зато это звонок Богу, в дешевые бары, где сидят молчаливые люди в желтых замшевых безрукавках и шляпах с загнутыми полями. Там, за этой резкой, тугой, то распахивающейся, то с громом захлопывающейся дверью он хотел обрести новую жизнь и нового себя, но обретал пока что только абстинентный синдром, плохое самочувствие, головную боль, ощущение пустоты. Из своей прошлой, привычной жизни рок-н-ролльного героя он уже исчез, но еще не умер. Возможно, бродя по бульварам и кафе Парижа, по его людным улицам и живописным мостам, он пытался развести исчезновение и смерть; еще более возможно, что он уже догадывался, что развести не удастся, в его случае это неразрывные вещи.
Смерть во время этих прогулок была рядом с ним, она таилась в каждом отражении в витрине и являлась в каждой кокаиновой галлюцинации, но у него были свои способы обращаться с ней. «I touched her thigh and death smiled»30, – так о любви никто никогда не писал. Это любовь втроем – тут присутствуют Моррисон, Памела и смерть, стоящая в изголовье кровати в темной комнате на рю Ботрейн, 17. Она стоит там, и никогда не знаешь, чего от нее ждать. Все это напоминает картины Фриды Кало или латиноамериканские мистерии, когда на кухонной полке между чашек пляшет скелетик, а из кубка с вином высовывается головка змеи с раздвоенным язычком. Но опыт показывает, – а у Моррисона к двадцати семи годам был обширный опыт пограничных состояний, и в каких только областях Иного Мира он не бывал, – что смерти не чуждо любопытство, и она с симпатией относится к тем, кто не боится ее, а такая вещь, как эротика, ее просто завораживает. Эротична ли смерть? Смерть любит нежность. Женщины спасают от смерти, женщины, покуда они рядом, в одной комнате, в одной постели, под одним одеялом, являются лучшей и гарантированной защитой от смерти; это Моррисон тоже знал. Ночью, обкуренный и пьяный, не соображающий, где он – в Париже или в Лос-Анджелесе, в убогой квартирке на Лорел-Каньон или в фешенебельном жилище в четвертом арондисмане, в джунглях или в небесах, с Памелой или Патрицией, – он касался обнаженного женского бедра и видел ласково улыбающийся череп в темноте.
Утром в Париже, лежа на спине, он чувствовал пересохший рот, бессилие и тоску, серой лужицей стоявшую на дне души; все, что с ним происходило, казалось ему безнадежным. Старой веры давно уже не было, но не было и новой. В
Христианином Моррисон был только первые несколько лет своей жизни. Маленьким мальчиком он ходил с родителями в пресвитерианскую церковь и молился Богу. Теперь же он был отщепенцем, бросившим Богу вызов и ушедшим в пустыню. Или в Париже он еще только искал свою пустыню, еще только обдумывал, в какой стране и на каком континенте она находится. Его сборник стихов недаром называется «Wilderness» – в пустыню на испытания ушел Христос, в пустыне прятались от мира святые и преступники, и в пустыне ковали новую веру суровые отщепенцы из кумранской общины. Новая религия, которую Моррисон хотел основать, не имела названия; за неимением другого слова, мы назовем ее старым – язычество. «Earth Air Fire Water»33 – не только строка его стихотворения, но и первичные элементы мира для древнегреческих философов и современных хиппи. Мир для Моррисона не был выстроен по вертикали, где сверху Бог, а внизу толпы верующих, возносящих к Нему молитвы; в его горизонтальной космогонии не было ни Спасителя, ни падших, а была только протоплазма жизни, в которой боги перемешивались с людьми, люди со зверями, лес с городом, океан с воздухом. Мир – одно огромное кровосмешение. Пусть грешное, но прекрасное. В его мире жили нимфы и сатиры, с одним из которых он когда-то давным-давно столкнулся лицом к лицу на Сансет-стрип. Он часто вспоминал его. Невысокий такой лысый мужичок с одутловатым лицом, в грязноватой тоге и на кривых козьих ножках. Ничего особенного.