Ален Рони вспоминал через много лет, что лицо Джима во время прогулки по парижским окрестностям было подобно посмертной маске. Но на фотографиях этого не видно. На фотографиях мы видим спокойного, умиротворенного Моррисона в свежей розовой рубашке, с синим свитером, который он забросил за спину, а рукава завязал на груди. Рыжеволосая Памела очень хороша в своем длинном черном пальто. На одном из кадров она снимает на кинокамеру маленький рынок в провинциальном городке, а Моррисон смотрит на все происходящее с мягкой улыбкой. На фотографиях, где они вдвоем, у них такие спокойные, такие хорошие, такие человеческие лица. В них есть нежность и легкое смущение перед камерой. Эти двое словно не имеют никакого отношения к своему мифу, к своей репутации, к своему прошлому, полному провокаций, скандалов, потасовок, пьяных дебошей. Они совсем не похожи на чудовищ, которые изнуряют друг друга дикими сценами, в них совсем нет дегенеративных черт, проявляющихся в неизлечимых наркоманах и запойных алкоголиках. Это просто интеллигентные милые люди, жизнь которых так ранима, так хрупка, так безнадежна и так прекрасна.
Во время поездки в Шантильи Джим и Памела не пили. На столике кафе, за которым они сидят, нет ничего, кроме стаканов воды и бутылочек с пепси. Как им понравилась эта неожиданная трезвость в окрестностях Парижа, как перенес отсутствие алкоголя организм Моррисона, привыкший к огромным дозам? Судя по выражению его лица, в этот день он был тихим и мирным. В этот ясный день нежаркого французского лета на Джима и Памелу снизошел покой.
З0 июня в Париже Моррисон провел целый день на кладбище Пер-Лашез. Могилы Шопена, Оскара Уайльда и Эдит Пиаф с равным успехом могли привлечь его внимание и погрузить в зыбкий, фантастический мир видений. На аллеях кладбища он наверняка думал о смерти, но такие же мысли приходили бы тут в голову и любым другим людям. Вернувшись вечером домой, он сказал за ужином Памеле, что быть похороненным в таком месте – большая честь. Не надо искать в его словах, мимолетно брошенных на кухне, многозначительного намека или мрачного предвидения; если он и собирался умирать, то – как он сказал в одном интервью – в возрасте 120 лет, в своей собственной постели и обязательно в полном сознании, чтобы ни в коем случае не пропустить этот единственный и неповторимый в жизни каждого человека момент. Говоря так, он предвкушал пусть не близкую, но неизбежную радость от встречи с великим непознанным.
Какие все-таки у него были планы? Вопрос этот надо воспринимать осторожно, не пытаясь превратить одуревшего от наркотиков, обалдевшего от многомесячного пьянства рок-певца в дисциплинированного бизнесмена, аккуратно планирующего будущее на разлинованных страницах ежемесячника. Никаких точных и ясных планов у Моррисона не было. У алкоголиков, живущих от бутылки и до бутылки, у наркоманов, существующих от дозы до дозы, свои представления о будущем. Их мысли подобны кратким вспышкам и резким озарениям, неожиданно возникающим и так же неожиданно гаснущим. Планов у Моррисона не было, у него были идеи, ощущения, бредовые состояния, смутные видения, поэтические предчувствия и эффектные галлюцинации.
Исчезновение совершенно точно по-прежнему входило в ряд этих идей и предчувствий. Исчезнуть, сменить имя, поменять страну и среду обитания, выйти из собственной жизни и войти в другую – этот кинематографический сюжет был близок знатоку и ценителю хорошего кино Джиму Моррисону. В Лос-Анджелесе он одно время целыми днями обсуждал такой сюжет с никому не известным, приблудным режиссером: они на пару собирались снять фильм о человеке, который бросает дом, семью и работу и исчезает в мексиканских джунглях. Фильм так и не был снят, поскольку Моррисон в приступе пьяной агрессии как-то раз послал режиссера куда подальше и тут же выбежал на Сансет-стрип, где, размахивая пиджаком перед капотами истошно гудящих автомобилей, изображал из себя тореро; но образ человека, бросающего все и исчезающего в никуда, из его сознания не исчез, и прыжок через океан в Париж был в той или иной степени реализацией этой красивой идеи.