Первое, что сделал Михель, — перезарядил ружьё. И всадил в зверя ещё пулю — для верности. Второе, что сделал Михель, когда окончательно убедился, что зверь мёртв, — подскочил и врезал раз-другой прикладом по голове спексиндера — тоже для верности. Затем он, экономя пули, выпустил бегло 4 холостых заряда в воздух — снова для верности, чтобы олух юнга наконец-то допёр, что здесь не рядовая находка дров, а нечто серьёзное, и поспешил бы на выстрелы.
Дело состряпано, спексиндера не оживить, колёса Времени, неспешно везущие повозку Мира но дороге Бесконечности, обратно не крутануть. Томас вывалился на очередном крутом повороте, Михель пока что держится. Надобно, конечно, подумать, что и как объяснить поспешающему на выстрелы юнге, но на Михеля вдруг матушка-лень медвежьей тушей навалилась, набросила густую меховую шкуру безразличности... Подойдёт Томас-младший, тогда и найдёт слова — нужные и приятные. Причём процедура предстоит продолжительная: придётся отвечать, оправдываться и тому подобное и перед юнгой, и всей командой по отдельности, а с Адрианом и очень обстоятельно. Всё-таки соседство — и даже некоего рода сотрудничество — с огромным, прожорливым, чрезвычайно опасным зверем и его одоление не прошли бесследно. Метание молний-мыслей и ураганов-поступков сменились полным штилем в голове.
Единственным доступным ощущением стало чувство замерзания. Распоясавшийся мороз всё крепче тузил Михеля острыми кулачками по бокам, а потом и по всему телу, словно показывая воочию, сколь мелка возня людишек-зверушек на фоне неограниченной власти Природы. Михель, терпеливо перемогая натиск, дождался-таки, рискуя остекленеть от мороза, торопливых шагов юнги.
— Вот так-то, Томас, — только и произнёс он.
Юнга тяжело задышал, и Михель вдруг понял, что тот мучительно соображает, что сейчас сказать и что сделать. Когда Томас громко всхлипнул, Михелю захотелось вкатить ему добрую оплеуху. Закричи, начни неистово ругаться, ударь, выстрели, чёрт возьми, — только не рыдай как баба!
— Я ж только-только дров нашёл, — уже в голос всхлипнул Томас. — Много-много... — И, срываясь в дикий визг: — Это ты убил его, ландскнехт! Ты! Больше некому! Сволочь!..
Михель ждал самого важного звука — взводимого курка, но вот его-то как раз и не было.
«Да ведь ты, парнишка, ни черта не видел. Просто не мог. Потому и не выстрелишь. К тому же элементарно боишься остаться один в гренландской ночи. Не молчи, Михель, скажи что-нибудь. Может, мне тоже всплакнуть для пущей убедительности?»
— Это медведь, Томас, — Михель попытался придать своему тихому голосу максимум убедительности. И точно: рыдания юнги прекратились, как по мановению волшебной палочки. — Большой гренландский медведь. Почему он выбрал спексиндера, а не меня — один Всевышний ведает. Навалился неожиданно, и пока я соображал, что к чему, сотворил из нашего Томаса шикарную медвежью закуску...
Михель недовольно поморщился, благо юнга его не видел: «шикарную» здесь выглядело абсолютно неуместно. Но, в конце концов, не обвинит же его юнга в «спланированном заговоре» с медведем «с целью лишить жизни» злосчастного спексиндера. Михель, право, уже не помнил, где и когда умудрился подслушать кстати-некстати столь витиеватые формулировки. Скорее, от сильно подпившего судейского в какой-нибудь корчме. Когда и но какому поводу — один Всевышний ведает. Однако ж спровадил ведь его пинком в омут памяти, и теперь вот всплыло — ни к селу ни к городу. Чему только не научат в этой проклятой армии — спасительнице-кормилице, — век бы больше туда не попадать!
За дымкой страшной романтики и не определить уж сейчас, кто в какое ухо вдувал и зачем. Тот же Гюнтер, да упокой Господь его душу, по латыни загибал редко, лишь очень крепко выпив, зато постоянно частил во сне, всё пытался кому-то что-то доказать. Сколь таких взалкавших попов да студентов-недоучек пополняло постоянно армейские ряды! Неплохо, кстати, воевали бывшие проповедники да недавние школяры. И то рассудить: былые нищенские странствия идеально их приучили к подобному же армейскому голодному бродяжничеству. Что говорить, если даже безвременно ушедший в легенду Паппенгейм[42] променял в своё время студенческую скамью на кавалерийское седло! А мог бы ведь и по сей час зарабатывать подагру и «монашью судорогу»[43], разгребая пергаментный хлам скрипториев[44]. В разноголосице армии, переругивающейся на всех европейских языках, германские диалекты служили как бы связывающе-фундаментальным «универсалис вульгарис», а латынь — паролем избранных. Хотя, если спустишься, с целью посрубать деньжат, с родных гор в тёплой компании десятка односельчан, можешь ограничиться своим тарабарским наречием, пока жив хоть один сотоварищ. В армии можно прожить и немым! Даже больше шансов протиснуться во врата райские: никто не услышит богохульств из запечатанных уст твоих.