Пестуемых пернатых среди прочего учили в последние предпасхальные часы нести «золотые» яйца: в курятниках выстраивали необъятные гнезда, представляющие собой свитки из старой холстины, где в подобающем молчании сидели сами хозяева, впоследствии обнаруживая высиженными — хлебы, репу и прочая. Иные же — принесенные из ледника снежки. (Несколько подобных анекдотов были рассказаны немедленно зрителями исторического спора о куриной пасхальной масти.) Возможно, душевное напряжение, столь свойственное последней неделе Великого поста, некоторым образом разрешалось в подобных ночных выходках. Тайные переодеванья в пух и перья говорили, что бесновались уже как бы не люди, но странной властью в эти дни обладающие, хранящие великий яичный секрет птицы.

Цепкое воспоминание о временах языческих отпускало москвичей постепенно, сопровождая их переход в новое качество подобными «костюмированными» представлениями. Не исключено, кстати, что спор о курице, отмеченный Василием Абрикосовым, был именно таким спектаклем, отголоском давних игр протомосквичей.

Куриная история становилась таким образом весьма своеобразным фрагментом общей праздничной картины, тем более, что «противостояние курицы с яйцом», одним из главных символов Пасхи, делало ситуацию по-своему драматичной, во всяком случае пригодной для фантазий. Соревнование разномастных волшебных кур было к тому же физиономически верно: пестрая, суетливая, дробная дневная Москва ночью обращалась в ворошилище необъятное, многокрылое и непроглядно черное.

Известен еще один пасхальный образ Москвы — таинственной, не имеющей возраста капсулы, одетой скорлупой, скрывающей внутри бесконечно подвижный, непредсказуемый бульон местных верований и сомнений. (См. далее план Москвы, представляющий собой яйцо в разрезе.) Однако вряд ли имеет смысл спор о том, что есть пасхальная Москва, — курица, или яйцо, или украшенный свечами семиверхий кулич.

*

В субботу Светлой седмицы происходит раздача артоса, церковного хлеба. Это не совсем кулич, скорее, отец всех куличей. В образе, или лучше модели Тайной вечери он занимает место Иисуса, во главе стола — артос демонстративно жертвен, готов к разъятию на кусочки. По окончании Светлой седмицы его разносят по домам для тех, кто не смог прийти на богослужение.

В Донском монастыре артос светел и огромен. Стоит в открытых царских вратах, в самом деле царит.

*

Москва похожа на этот царский хлеб или стремится быть на него похожей. В эти дни ей это удается: зрение московита на Пасху так устроено, что само отыскивает эти сходства. Точно его голова изнутри расписана, как пасхальное яйцо.

Против ноября

О прибавлении душевного пространства на Пасху уже было сказано: образ самый простой — из отдельных нитей (жизней) сплетается неповреждаемая смертью скатерть, плоскость света. Плоскость времени.

Вот еще соображение из области московских стереометрий. Пасха, пусть в состоянии переходящем, «облачном», все же довольно определенно противостоит в календаре ноябрю. Она в той же степени верх года, в какой ноябрь его низ, Дно. Это очевидно, это явственно ощутимо. При этом диаметральная противоположность пасхального облака и «дноября» обнаруживает их некоторое формальное (зеркальное) сходство: оба сезона «плоски». Дно и крыша года, возможно, как пределы ментального пространства, — плоскостны, двумерны. Нет ничего за ними, словно за плоскостями двух картин, светлой (сверху) и темной (снизу). Это, разумеется, ощущение, но от того только увереннее становятся расшифровки московского пространства: оно замкнуто, сингулярно, подчинено категориям «вне» и «внутри», «Я» и «не Я».

И оно очевидно одушевлено.

У Пушкина и Толстого в их реконструкциях Москвы я не вспомню сразу сцен Пасхи.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги