Никола Баюнков считал, что эта летопись отнюдь не окажется лишней в глазах благодарных потомков, а потому трудился как вол и в своем усердии забывал даже о здоровье и гигиене тела, о необходимости поддерживать чиновничий облик на должной высоте, обрастал мхом. Он был словно подгнивший гриб среди плесени и паутины старого леса. Впрочем, к концу рабочего дня, после многократно повторенного, что пора промочить горло, за чем на столе появлялись бутылка и стаканы, он терял даже эту свою замшелую солидность и впадал когда в мелкое и довольно противное, крысиное ожесточение, а когда в меланхолию доброго сказочника. Апофеозом его хмельного буйства следует назвать угрозы «скинуться волком», которые он громко выкрикивал, подбежав к крошечному подвальному оконцу, забранному металлической сеткой. Бывало, старичок засыпал за своим столом и среди дня, тогда Антон Петрович натягивал на голову матерчатую кепочку, которую приспособил для сокрытия печати, свидетельствующей о его посвящении, и отправлялся бродить по городу.
За начальником подвала прочно держалась слава непревзойденного мастера грез, и, само собой, в его вотчину нередко спускались желающие опрокинуть чарочку в его авторитетном обществе. Если это был напористый Петя Чур, баюнок быстро и без всяких повествований переходил в последнюю стадию нетрудоспособности, если какой-нибудь обстоятельный, знающий меру господин, управляющий начинал более последовательный переход к тому же результату с трогательного потирания крошечными ручонками слезящихся глаз, как если бы все горести мира, до этой минуты скрывавшиеся от него за грудами бумаг, вдруг бешеным вихрем влетали в его увитую седыми сальными космами голову.
И в самом деле Никола Баюнков хорошо, красно вещал. Он любил на минуту-другую отвлечься от делопроизводства и рассказать сказку, которых он помнил великое множество. Поэтому внимающие уши Антона Петровича им ценились не меньше, чем его каллиграфический почерк. Однажды, прикончив бутылку, с которой он пообщался накоротке, без соучастия наотрез отказавшегося Мягкотелова, Никола Баюнков сел на стуле поудобнее, сносно изобразил на своей дремучей физиономии мечтательность и начал очередную историю:
— Встретились как-то морозным зимним вечером в лесу Трескунец, Карачун, Студенец и я. Мысли у них, калинников этих, известное дело, не очень-то разнятся друг от дружки, но с ними всегда интересно, особенно в зимнюю пору, потому как они большие затейники насчет морозящего и леденящего вреда. Карачун и говорит…
Однако Антон Петрович так и не узнал, что сказал Карачун, голова рассказчика свесилась на грудь, и из его слюняво приоткрывшегося рта вырвался мирный храп. Антон Петрович досадливо передернул плечами, прикрыл меченый лоб кепочкой и поднялся из подвала в вестибюль мэрии. Там, как и в коридорах, не наблюдалось деловой суеты. Из-за запертых дверей кабинетов доносились взрывы смеха, но Антон Петрович мог лишь догадываться, что там происходит. Охранник, скучавший в своем огороженном деревянным барьером углу, понимающе улыбнулся и спросил:
— Готов?
— Готов… — подтвердил Мягкотелов с наигранной бодростью. — А я прошвырнусь, денек-то отличный.
Охранник — один из тех, чья кровная принадлежность к таинственному миру Волховитова и его помощников была под большим вопросом, равно как и принадлежность к миру простых смертных, поскольку они уже основательно, не в пример тому же лишенцу Антону Петровичу, питались объедками с барского стола, — шумным вздохом выразил завистливое восхищение свободой и независимостью подвального писаря.
Однако Антон Петрович лишь принял беззаботный, прогулочный вид, а на самом деле вовсе не думал бесцельно слоняться по городу. Да и города уже словно не существовало для его раздвоившегося сознания, с одной стороны, покорившегося задачам службы у Николы Баюнкова, а с другой, не приемлющего той новой среды, в которой он неожиданно и, в общем-то, подневольно оказался и которая отнюдь не спешила принять его. Беловодск виделся теперь экс-политику не столько городом, сколько некой территорией, где он еще не стал да и едва ли мог стать совершенно чужим, но и не чувствовал уже себя своим.
На такой территории он мог как-то действовать, заявлять те или иные интересы, даже права, но не гулять как обыкновенный добропорядочный гражданин, не пристраиваться к группкам каких-нибудь праздношатающихся людей. Уже давно его разбирало желание посетить Коршунова, с которым он пережил темную больничную драму, и нынче он твердо решил не откладывать больше исполнение этого желания в долгий ящик. Этот визит к человеку, формально оставшемуся его политическим противником — ведь мировоззрение, даже если о нем больше не говоришь вслух, не улетучивается без следа, — Мягкотелов считал, по сути, своим долгом, делом человеколюбия, но в глубине души не мог не признать, что руководствуется и стремлением слегка покрасоваться перед тем, кто, в отличие от него, не познал счастье исцеления.