Сеня охал, вскрикивал, дергал себя за ухо, схватившись руками за голову, убегал в другую комнату, призывал там в свидетелей Аллу и Анну… Возвращался, кричал о всеобщем упадке культуры, о нечесаных молодых недорослях с неизлечимой манией величия, но ни единое его слово не достигало цели. «Он хочет, чтобы я был такой же, как он, смирный гражданин, чтоб получил от жизни в зубы кооперативную квартиру, подержанную Аллочку, которая перебесилась с другими, а с Сеней отдыхает от буйной молодости, чтоб я знал свое место, как он… Хуй-то», — думал Эд. Все нормальные люди, встреченные им в жизни, старались его исправить, наставить на путь истинный, сомневались в искренности его порывов. Чем хороша Анна, что, как подлинная «шиза», она не исправляет его и не делает ему замечаний. «Анна знает, что я не просто еще один юноша, пишущий стихи, — что мои стихи особенные. Если мы и ругаемся иногда, то только по поводу моего пьянства. И она права — я должен пить меньше…» Сеня же — неудачник, у него не хватает храбрости быть личностью. Он боится. Эд перестал ездить с Анной к Письманам, хотя в последний визит даже получил некое садистское удовольствие от того, что высмеял детские мемуары Письмана. Сеня с ностальгической грустью рассказывал собравшимся о том, как он лепил и пек вместе с приятелем пирожки с начинкой из дерьма.
У Бахчаняна уже появились в Москве приятели, и он познакомил Эда с некоторыми из них. Серым ноябрьским днем снег срывался было сухими макаронинами с неба, но тотчас же прекращался вдруг. Они отправились в старые, деревянные, но уже перекореженные кое-где бульдозерами кварталы — в Текстильщики. Старая деревянная жизнь соседствовала бок о бок с новой железобетонно-скучной жизнью. Художник Гробман жил еще в старой жизни на втором этаже деревянного дома, серого от старости и снега, дождей и солнца Москвы. Гробман встретил их в сапогах. Усатенький, самоуверенный, держащийся свободно худой типчик понравился Эду.
В плотно охваченной полками с книгами, иконами и картинами комнатке Эд прочел свои стихи москвичу.
— Подожди! — сказал Мишка. — Ирка! — позвал он жену. — Иди-ка сюда! Тут человек гениальные стихи привез!
Ирка Врубель-Голубкина — молодая девушка с выпуклыми глазами и мокрым ртом — вошла и тихо стала у двери, так как поместиться в комнате четверым было невозможно.
Эд прочитал множество стихотворений. И почти каждое Мишка сопровождал причмокиванием, как бы разжевывая и смакуя, цокал языком, поглядывал то на жену, то на Бахчаняна, словно это он сам написал читаемые Эдом стихи. «Вот, — время от времени обращался он к присутствующим, — просто и ярко сделано. Невымученно. Не то что наши дрочилы…» Эд запомнил кладбищенскую фамилию Гробмана и зачислил его в разряд друзей. Однако стихи самого Гробмана, прочитанные тогда же, Эду не понравились. Показались слишком сухими и лакированными. Выдроченными. Сидя в Беляево, он думал о Гробмане, но ехать к нему опять почему-то медлил.
В другой раз Бахчанян сводил его в редакцию самого левого в Москве журнала «Знание — сила». Пожав руку десятку художников и запомнив лишь одного — главного художника газеты Соболева по причине хромоты, трубки в зубах и потому, что вел он себя грубо и насмешливо. Эд понял, что журнал этот ему не нужен, а он не нужен журналу. «Знание — сила» приняло несколько рисунков Баха, Бах чувствовал себя в журнале, как рыба в воде. Сообщник других художников, он говорил с ними на одном языке. Профессиональном. «А где мои собратья по профессии?» — спросил себя Эд. Следовало их найти.
Друг детства Анны Моисеевны художник Брусиловский сдержал данное им когда-то в Харькове обещание — пригласил их к себе. Эд выгладил брюки, Анна выстирала кружевной воротник платья. Они долго искали нужную им улицу и, обнаружив дом, опасливо спустились мимо мусорных баков по старой вонючей лестнице один марш вниз. Знаменитый художник живет в подвале?.. Зато, когда отворилась обитая новым сверкающим кожзаменителем дверь… О, восторг! Таинственная, в полумраке им открылась мастерская художника. В те годы, когда отдельная квартира была редкостью и роскошью, мастерская в полуподвале (тахта покрыта лисьими (или одной?) шкурами, свечи, запах красок, зеркала?), первая московская мастерская показалась ему храмом искусства и… порока. Да-да, ибо в гостях у мясистого, обакенбарженного, загорелого Брусиловского находилось несколько красивых девушек.
— Модель Галя Миловская. Русская Твигги! — представил Толя тонкую блондинку в коротенькой юбочке.
— Ну Брусиловский! Тооооля! — взныла блондинка и сделалась злой.