Холодноватая твердость приоткрывалась в трудном изгибе невеселых губ Лешакова. Он улыбался друзьям, Веронике, сослуживцам, врачу. Но лицо не смеялось. Взгляд оставался непонятен. Казалось, его привлекало что-то за плечом собеседника, и он не мог оторваться, все глядел. Люди замечали, оглядывались, не находили ничего примечательного, пожимали плечами. И кто мог знать, что опять померещилось ему, что он увидел, рассмотрел, что манило его и таилось там, впереди.
Спор у постели разгорался неровно, то вспыхивал, то угасал. Нервный разговор без направления. Валечка, тот держался за Бога. Марксист религию угрюмо отрицал. Лешаков не верил ни тому, ни другому: очень уж легко они касались тайных, заповедных вещей. Казалось даже, что и говорили они для того, чтобы опять и опять потрогать, еще раз поковырять рану. Не могли удержаться. У многих интеллигентов дух удобно подменяется духовностью — они отмечены ее налетом, как проказой.
Но однажды Лешаков и сам не уследил, как сорвался. Верно, оттого, что спорили о Польше.
— Может оно и к лучшему, дома пересидеть, — неосторожно сказал Валечка. — Там нынче одни беспорядки.
Разговор о поляках принял то отчетливо больное направление, когда остается лишь себя хулить да унижать сладострастно. Лешаков долго крепился, но не стерпел:
— Дались вам поляки. Хоть и правы они у себя там, да не Польша наша родина.
— У тебя нулевая идеологическая валентность, — упрекнул Валечка. — А в эпоху противостояния идей…
— Все идеи — отрава, — трезво отрезал Лешаков.
— А как быть с точкой зрения общечеловеческой? — скромно подковырнул марксист.
— Общечеловеческой — суть бесчеловечной. Общелюдоедская точка зрения, она и есть точка зрения общества на человека.
— Для общества религия, а для души Вера, — попробовал отшутиться артист и кивнул Веронике.
— Если кто рожден в неволе и вырос в неволе, тому неволя свободы милей, — грустно продолжал рассуждать марксист, простодушно недоумевая, отчего волнуется друг, разве не такой же он, как и они, грешные, и какая муха его укусила.
— Нормальный ход, — поддержал артист.
— А что такое нормально? — спросил Лешаков. — Кто это может знать?
— Ну, наверное, — неуверенно начал Фомин, — нормально, это когда больно причинить боль.
— Не марксистская оценка! — не унимался Валечка.
— Правда не забор, ее не выкрасишь в один цвет.
— Воистину! Воистину! — устремился в приоткрытую щель Валечка. — И поскольку невозможно что-либо определенное знать о том, чего не существует, остается лишь уверовать.
— Опять двадцать пять… — вскипел Лешаков и отмахнулся от товарища, как от насекомого. — Живешь под лампочкой, выдаваемой за солнце, и знаешь, что лампочка. И все-таки пытаешься согреться и даже загореть.
— Я тебя уважаю, — с достоинством заметил актер. — Но пережитые страдания не дают привилегий.
Он выразительно замолчал и насупился. Марксист тоже умолк, не принял лешаковской вспышки, затаился и стал похож на обиженного бегемота.
Зачем спорить, корил себя Лешаков. Разве я не такой же, как они, разве не тем дышу? Глупо…
Лешаков подумал, что не хотел, а обидел. Он, может быть, их одних и любил, и не было на свете у него никого ближе этих двоих, а обидел ни с того ни с сего. Из-за Польши, куда его даже не пустили. Но он понимал, что не из-за Польши, и чувствовал: надо прямо сказать, объясниться. Надо, пока трещины не развели их. Но не умел Лешаков выпутываться. И тоже замолчал. Глаза подло опустились, трудно стало глядеть.
Вероника просекла ситуацию насквозь: подчиняясь скорее безошибочной в ней женской интуиции, чем сознательному порыву разрядить атмосферу, спасти друзей от разрыва, вдруг вошла в разговор — он перетекал в размолвку — и, поглядывая искоса на больного, с компрометирующей скромностью спросила:
— Скажите, разве жизнь перестает быть страданием, а боль болью от того, что человек страдания ищет? Что ж с того, что страдает он с удовольствием?
— Пусть себе страдает на здоровье, — примирительно пробурчал Валечка, — на нас-то он чего набросился?
— Как же не наброситься, если вам самим этого хочется. Пробуете и так, и эдак.
— А ведь права!.. Ха-ха-ха… Права, — раскололся Фомин и восхищенно застучал кулаком по лешаковской коленке. — Ну и врезала. Бой-баба!
— Чего суешься? — приподнялся на измятых подушках Лешаков, не ожидавший от Вероники такой проворности.
— Мальчики, — продолжала она, — от судьбы не уйдешь. Весь мир система, и у каждого определенная функция. Я вам это как мэнээс говорю… Функцию свою надо понять, а лучше полюбить.
— Ты даешь! — захохотал бывший номенклатурный работник.
— А что? Не права?.. Недавно видела, по телику, сцены из жизни в саванне. Показывали, как лев пожирает лань, с каким великолепием!.. Да, а перед тем стадо и эту самую антилопу, как она грациозно травку щипала и отошла незаметно в сторону, отделилась. Так вот, я уверена, что бедняжке чуточку хотелось быть сожранной. Иначе другая попалась бы… Я к тому рассказываю, что вы тут все о предназначении.