— Что ж это делается! — заплакала Вовкина бабушка, она лежала в постели, укрытая одеялами, на голове серый платок. — Бабка больна, а его нелегкая кудай-то несет.
Я переминался с ноги на ногу, прогибались половицы. За окном ревели тяжелые грузовики, сотрясали старый дом. И дрожала ложка в стакане, и пузырьки с лекарствами на столике возле постели.
— Ты повлиял бы на него…
Ивлев сидел в соседней комнате на тахте, широкой и плоской, без подушек и валиков. Он устроился между выпиравших пружин и сидел, согнувшись пополам, — ноги вместе, кулаки на коленях, подбородок на кулаках. Смотрел в огонь. Трещали березовые поленья, сыпались искры на потемневший и помятый латунный лист, прибитый к полу. Чернели угли, выпавшие из раскрытой топки. Напротив стояло кресло, старое и мягкое. Здесь любила сиживать со штопкой бабушка. Маша, скинув туфли, забиралась туда с ногами, слушая наши разговоры, а чаще музыку из нового стереопроигрывателя, сидела тихо, укрыв колени домашним пуховым платком.
Теперь кресло пустовало.
За окном слабо мерцал серенький весенний день. Лил дождь. Я смотрел, как водяные струи смывают с карнизов грязный мартовский снег, слушал треск поленьев и беспокойный скрип пружин.
— В Таллинне нужны саксофонисты.
— Тебя пригласили?
— Приезжайте летом на джазовый фестиваль, — сказал он. — Мне будет приятно увидеть вас вместе.
Таял снег трудной зимы. Детские привязанности вытесняла взрослая нежность. Особенность ее в том, что нежность эта не к людям, а к воспоминаниям.
— Я ее люблю, — сказал Ивлев и тряхнул головой, словно бы освобождаясь от наваждения. — Все равно бы у нас не получилось… И у вас тоже не получится.
— Почему?
— Не знаю… Ни у нее, ни у тебя… Ни у меня… Ничего с этим делом у нас не получится. Мы порченые. Не умеем притворяться. А семья, это такая лажа, где надо всю дорогу притворяться. Только я не знаю! — вдруг закричал он. — Что нормально? Притворяться или не притворяться?.. Что?
Дрова прогорели. Мы еще посидели недолго, он успокоился. Потом я взял его вещи и вышел на лестницу. Ивлев прощался с бабушкой. Он догнал меня, прыгая через две ступеньки. С верхней площадки вдогонку кричала его разведенка-сестра:
— Вовка, сумасшедший, вернись — надень пальто! Холодно в плаще…
Я тащил тяжелую полосатую сумку. Черный футляр Ивлев держал под мышкой. Дождь лил не переставая. Капли стекали по лицу, по набухшему плащу. Мы брели из улицы в улицу, к автобусному вокзалу.
— Деньги-то есть? Хоть на первое время?
— Да тут днями забашляли по четвертному, капуста!
Если Ивлев злился, он говорил на жаргоне. И тогда начинал злиться: мы оба уже сказали все, и самое время было расстаться. Автобус не подавали. На остановке собралась очередь. Люди ждали, не обращая внимания на дождь.
— Может, пойдешь? — спросил Ивлев с надеждой. Я улыбнулся и вытер мокрое лицо.
— Вот идет автобус! — закричал он, схватил сумку и оглянулся.
Он повернулся ко мне виновато — руки были заняты. И побежал, не оглядываясь. Таким я и запомнил его: нескладный, длинный, в мокром плаще, с инструментом под мышкой, с голубоглазой улыбкой на лице в серой пелене дождя.
13
В семидесятых джаз был популярен, музыку уже не зажимали, как прежде. Отец много выступал. Когда он играл на фестивале, в зал было не пробиться. Особенно любили его в Прибалтике. Дома, в Питере, по-прежнему не прекращались конфликты с репертуарным комитетом и с администрацией. В джазовом клубе его уговаривали читать лекции, но он отмахивался.
«Что слова? Наговорить можно с три короба: и оправдать что угодно, и объяснить что угодно. Воротить ничего нельзя. Самое верное, слушать, вслушиваться. Из ниоткуда ничего не берется — все происходит из нашей природы. И в том гармония. И трагедия гармонии. Потому что мы природу нашу — что мы с ней сделали… Это надо слышать. А слова?..»
Так высказался он со сцены, когда его затащили на дискуссию в Дом композиторов. Больше ему не предлагали выступать с речами. Но зато не было отбою от приглашений поиграть вместе. Музыкальная жизнь бурлила, то и дело возникали, сходились и снова распадались новые группы. И удивительное дело, звали его самые молодые и дерзкие. Уговаривать себя он не заставлял.
— Играть со старперами, вроде меня самого, — говорил он, — какой интерес — не джаз, а прошлогодний снег… В вашем поколении мало серьезных музыкантов — одни гении. Ноты читать не умеют, а растопырят перья, как павлины, — не подходи. Колются или поддают, вроде Ивлева твоего… Зато мальчишки, эти о музыке больше думают, чем о себе. Да и грамотные они: я уже и таких встречал — дай ему партитуру, он по нотам с первого раза сложную вещь сыграет, будто с утра ее разучивал. Об импровизухе нечего и говорить, чисто делают.